Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ценности, которые с таким рвением отстаивали обе дамы, были весьма разнообразны, имя же им — развлечение. Не вдаваясь в теорию, они интуитивно почувствовали, что нация в ближайшее десятилетие отдаст предпочтение именно этой индустрии. За редким исключением, американский кинематограф проигнорировал такие явления, как набиравший силу фашизм, трагизм человеческих страданий во времена Депрессии, гражданскую войну в Испании, безумное процветание коррупции в гражданских учреждениях страны. Если эти темы и затрагивались, то облекались таким густым слоем сахарного сиропа и сантиментов, что удары смягчались и раны затягивались сами собой.

Свирепое отношение двух дам к коммунизму можно сравнить только со схожей ситуацией в Стране Советов. Я вспомнил об этом лет десять спустя, когда приехал в Советский Союз и узнал о постановлениях партии, где от писателей требовали прекратить критику и только хвалить все либо заткнуться. Точно так же американское кино было призвано превозносить американские ценности, суть которых сводилась к идее развлечения. Я не один год размышлял, не была ли деятельность Комиссии против левых актеров в Голливуде спровоцирована не совсем осознанным страхом, что они могут ввергнуть страну в пучину бедствий, создав угрозу индустрии развлечений. Стараясь доказать отсутствие в своих сценариях политической подоплеки, подрывающей идею развлечения, некоторые сценаристы дошли до того, что приносили на заседания Комиссии кипы собственных произведений. Похоже, их действительно заставили уверовать, что чем глупее текст, тем он более проамериканский.

Мэтр высокой комедии, всеми признанный преуспевающий Теренц Рэттиган, устроил у себя дома в Лондоне прием в честь Мэрилин. В огромной зале строгого стиля небольшой оркестрик исполнял американские шлягеры, а лучшие представители английского театра танцевали или стоя болтали. В конце залы, подобно жрице в храме, в высоком резном кресле восседала взирающая на всех сверху вниз расплывшаяся женщина в черной кружевной мантилье. Это была Луэлла Парсенс. Она приветствовала всех сидя. Узнав, кто это, я удивился, что она имеет такое влияние в Англии. К креслу тянулась цепочка людей — актеры и режиссеры со своими спутницами подходили на поклон. Дама была в восторге — еще бы, ей воздавал должное не какой-нибудь голливудский schlock[20], а настоящая английская публика.

Странно, но ее лицо расплылось от удовольствия, когда ей представили меня. Изможденная физиономия хранила следы усталости от вечного выведывания чьих-то тайн, десятилетиями читаемых ею на чужих лицах с уверенностью, что в этом и состоит ее работа. Она наклонилась ко мне, протянув руку, и с типичным среднеамериканским занудством пригласила сесть рядом.

— Ах, как я рада вас видеть! Ну пожалуйста! Ну присядьте!

Я опустился в низкое кресло возле нее и поднял глаза, как на папу римского.

— Какое чудо, что вы приехали вместе с Мэрилин! Мы все так любим ее! Как приятно, что она наконец-то счастлива!

Мне оставалось только кивать, вспоминая о статьях, где эта дама презрительно высмеивала Мэрилин, если та вдруг решалась в чем-то отойти от стереотипа судьбы восходящей кинозвезды и тем угрожала индустрии развлечений.

Я еще раз оглядел блистательное собрание. Все было похоже на сон, будто меня заперли вместе с сотней актеров в театре и они ничего не могут поделать, чтобы не разыгрывать мизансцены или не танцевать, хотя среди них были действительно талантливые люди, по-доброму настроенные к Мэрилин. Я почувствовал, что устал разбираться, кто искренен, а кто нет. Захотелось покинуть это представление и уехать домой.

VII

Название пьесы «Музыка для глухих» лучше всего отражало мое состояние по возвращении в Штаты, ту атмосферу, в которую я попал. Дирижируя первым исполнением своей Девятой симфонии, Бетховен, утративший к тому времени слух, разошелся с оркестром — взмахивая руками, он слышал одно, а публика — совершенно другое.

Я точно так же выпал из ритма времени. Казалось, вместо искусства страна решила потворствовать своим желаниям, и надо было быть очень неискушенным, чтобы узреть в этом нечто подлинное. В воздухе витал цветочный аромат нигилизма, но кто был я, чтобы выносить приговор? Иметь собственное суждение становилось все труднее. Однако мне от этого было легче, ибо я устал от морализаторства тридцатых и сороковых годов.

Нам удалось снять на удивление недорогую просторную квартиру на правом берегу Ист-Ривер. Жизнь входила в свою колею. По утрам Мэрилин отправлялась к врачу-психоаналитику, днем шла на квартиру к Страсбергам, где брала частные уроки у Ли. Время от времени мы навещали моих родителей в Бруклине. По этому случаю они собирали соседей, застенчиво выказывавших Мэрилин свое восхищение. Когда мы выходили из их скромного домика, на улице поджидала ватага ребятишек. Мэрилин не гнушалась общением с этими простыми людьми и с особой теплотой относилась к моему старику отцу, который при виде ее весь светился. Он всегда отдавал предпочтение людям со светлой кожей и умел ценить женскую красоту, но ее согревало то, как он по-отечески потакал ей. Он носил в нагрудном кармане потрепанную газетную фотографию, где они были вместе, и показывал каждому встречному. С возрастом он стал беззащитным, и Мэрилин испытывала к нему острую нежность. Пристроившись рядом с ним на диване, она забывала о своих неприятностях. В ее присутствии в нем просыпались увядшие чувства. Она обратила мое внимание на то, как глубоко он многое понимает, на его вкус к театру, обстоятельные суждения об актерах. В отличие от мамы, в который раз убедился я, он был трезв и несентиментален: отца труднее было провести претенциозным или дурацким сценарием. По его реакции я мог судить, получится в будущем из моего рассказа пьеса или нет. Поскольку он едва читал и писал, то чутко воспринимал все на слух, внимая жадно, по-крестьянски. И никогда не притворялся, что обладает вкусом или знаниями, но реагировал на все очень естественно. Если ему было что-то непонятно в моих словах, значит, я что-то сам для себя еще не уяснил или, хуже, скатился в заумь и нес чепуху. По его голубым глазам порою читалось, что он отчетливо видит то, о чем я рассказываю, и появлялась уверенность: я еще скажу живое и подлинное слово.

Трудно было поверить, что в Вашингтоне меня поджидали прокурор штата с судьей, чтобы засадить за решетку. Я распутывал сложный клубок нитей новой пьесы. Кроме «Вида с моста», я ничего никогда не писал в городе — все создавалось на природе. И я начал подыскивать в пригороде дом, иногда забирая с собой младшего сына Боба.

Пробная сцена была готова — разговор молодого талантливого физика Карло с отцом, выдающимся ученым, которого он боготворит. Но отец сотрудничает с военными, чего Карло не одобряет. Сын разрабатывает новую волновую теорию: он может послать из атмосферы луч, пресекающий любую электрическую активность, в том числе сердцебиение. Не зная, что делать со своим открытием, он хочет поделиться с отцом, но во время разговора понимает, что не доверяет ему из-за военных.

Возникает безвыходная ситуация. Ученый должен поделиться радостью величайшего открытия, но, не имея возможности сделать это, замыкается, уходит в себя. Тайна гнетет его, он хочет рассказать обо всем коллеге, который вроде бы сотрудничает с русскими, — пусть открытие украдут, но хоть где-то проверят. Однако все повторяется, как с отцом, — никому нельзя доверять.

В состоянии внутреннего раздвоения он погружается в призрачный мир светотени — видит себя то властелином вселенной, то ничтожной пылинкой. Время от времени ему начинает казаться, что придуманное им оружие массового уничтожения существует только в его воображении, являясь выражением тайно подавляемой ненависти и страсти к разрушению. Доказать его существование невозможно, если не объявить об открытии на весь мир. Однако в этом вопросе Карло никому не доверяет. Тайна, глубоко сидящая в нем, гнетет и разрушает его, преследуя во сне и наяву. Он сам становится ею, превращаясь в историю, которую нельзя рассказать.

вернуться

20

Здесь — сброд (идиш).

127
{"b":"188784","o":1}