Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей - i_068.jpg
Первая линия Васильевского острова, угол Большого проспекта. Литография К. Беггрова. 20-е годы XIX в.

Упоминал Майков и о «Господине Прохарчине». Предположив, что Достоевский не развернул вполне мысль рассказа потому, что испугался новых обвинений в растянутости, критик посоветовал автору больше доверять силе своего таланта.

Сам Валериан Николаевич ни минуты не сомневался, что талант Достоевского огромен. В смелом писателе-психологе он видел выразителя стремлений всего молодого поколения, к которому и сам принадлежал. По убеждению Майкова, людям 40-х годов XIX века выпало на долю открыть и в науке, и в искусстве новые пути, новые способы небывало глубокого, всестороннего и вместе аналитического исследования жизни. И первым из русских писателей на эту дорогу вступил именно автор «Бедных людей» и «Двойника».

Глазами Майкова смотрела на Достоевского и вся молодежь, сходившаяся у Бекетовых. У Бекетовых ему легко прощали неровности характера. Более того, многие в кружке сумели понять и даже полюбить в нем и самые странности его натуры — столь порывистой, чуткой к добру и как-то по-детски беззащитной перед окружающим злом. «Брат, — писал Достоевский в Ревель, — я возрождаюсь, не только нравственно, но и физически. Никогда не было во мне столько обилия и ясности, столько ровности в характере, столько здоровья физического. Я много обязан в этом деле моим добрым друзьям Бекетовым, Залюбецкому и другим, с которыми я живу; это люди дельные, умные, с превосходным сердцем, с благородством, с характером. Они меня вылечили своим обществом. Наконец, я предложил жить вместе. Нашлась квартира большая, и все издержки, по всем частям хозяйства, все не превышает 1200 руб. ассигнациями с человека в год. Так велики благодеяния ассоциации! У меня своя комната и я работаю по целым дням. Адрес мой новый, куда прошу адресовать ко мне: на Васильевском острове, в 1-й линии, у Большого проспекта, в доме Солошича, № 26, против лютеранской церкви».

Они сняли вместе большую квартиру, обзавелись общим хозяйством и устроили «ассоциацию».

«Ассоциация»… Как отрадно было писать это слово тому, кто так страстно мечтал о всеобщем благоденствии. В скромной квартире на Васильевском острове ему виделись ростки того нового, к чему призывали благороднейшие умы человечества.

«Витязь горестной фигуры…»

Благодаря статье Майкова в «Отечественных записках» кое-кто теперь по-новому взглянул на Достоевского и, в особенности на его «Двойника». «О Голядкине я слышу исподтишка… такие слухи, что ужас. Иные прямо говорят, что это произведение чудо и не понято. Что ему страшная роль в будущем, что если б я написал одного Голядкина, то довольно с меня, и что для иных оно интереснее Дюмасовского интереса. Но вот самолюбие мое расхлесталось. Но брат! Как приятно быть понятым».

Увы, понимали его немногие. Не только в публике, но и в литературном кругу, среди недавних его приверженцев все настойчивее стали поговаривать, будто Достоевский исписался, будто таланта его хватило на один роман, да и тот Белинский чересчур уж превознес.

Суждения толпы его не задевали. Никогда он не ждал понимания от людей духовно чуждых. Но еще совсем недавно мог ли он думать, что заодно с ними окажутся и «свои», «наши» — Тургенев, Некрасов?.. С тех памятных первых дней их знакомства его дружеская привязанность к ним не изменилась. Напротив, первоначальное чувство, стремительно разрастаясь, стало увлечением, страстью. Он и не умел иначе: дружба ли, вражда ли — все у него было беспокойным, напряженным, накаленным до страсти. И, прилепившись всей душой к кружку Белинского, он при этом ревниво требовал взаимности, сочувствия. А они?..

Чем дальше, тем яснее обозначалось различие в художественных устремлениях Достоевского и других молодых писателей кружка. В его таланте постепенно открывалось что-то до странности резкое, неуравновешенное, нестерпимо пронзительное, что у одних вызывало недоумение, у других — насмешливую улыбку. А ему нужно было понимание. Конечно, если бы не эта его настойчивая, ревнивая требовательность к людям, если бы не это его неумение довольствоваться ровными, равнодушно-вежливыми отношениями, они могли бы отдалиться друг от друга без неприятных столкновений, без ссоры. Но, на свою же беду, он никогда, ни в чем не умел держаться этой спасительной, благоразумной «золотой середины».

А тут еще его неудача со «Сбритыми бакенбардами». Ведь он уже давно говорил Белинскому, что вот-вот кончает повесть. Теперь, когда он сжег оконченную работу, надо было объясниться, оправдаться, рассказать все. Но до этого не допускала гордость. «Достоевский Краевскому повесть дал, а Вам неизвестно когда и кончит ли», — уведомлял Некрасов бывшего в отъезде Белинского. Действительно, выходило, что слово, данное Краевскому, он держит, а друзей обманывает.

И чем обиднее и больнее было ему от неосновательных подозрений, тем независимее и резче вел он себя на людях. Если поначалу в среде литераторов он держался робко, забирался куда-нибудь в угол и большею частью молчал, то теперь он явился отчаянным спорщиком, не оставлял без возражения ни одной неверной, по его мнению, мысли, нападал решительно и запальчиво. И те самые люди, что еще недавно восхищались им, теперь стали над ним подсмеиваться. Его раздражительность казалась следствием непомерного и не очень-то обоснованного самомнения.

Как-то у Панаевых, в присутствии Достоевского, Тургенев принялся юмористически описывать якобы встретившуюся ему в провинции странную фигуру.

То был некий доморощенный гений, возомнивший о себе невесть что. Тургенев очень забавно изображал самовлюбленного провинциала, и все весело хохотали. Не смеялся один лишь Достоевский. Он смертельно побледнел, поднялся и, ни с кем не простившись, вышел из комнаты…

Молодые, талантливые, остроумные люди, составлявшие кружок Белинского, не очень-то щадили самолюбие друг друга. В ходу были шутки, розыгрыши, эпиграммы, насмешки над слабостями и промахами приятелей. И притом — язвительные. Но никто не принимал это близко к сердцу.

Иное дело — он, Достоевский. Проглотить насмешку? Смолчать? Нет, ни за что! Ответить столь же забавно и едко? Для этого требовалось то душевное равновесие, та веселая снисходительность к себе и к другим, которыми он никогда не обладал. И он вскипал раздражением.

Столкнувшись где-то с Тургеневым, Достоевский наговорил ему дерзостей. Заявил напрямик, что всем им, молодым писателям, до него далеко, что — дай только время! — он всех их заткнет за пояс.

Однажды бурная сцена разразилась в доме Майковых, где бывали и литераторы из кружка Белинского. «Спешу извиниться перед Вами, — писал на следующий день Достоевский хозяйке дома Евгении Петровне Майковой, — я чувствую, что оставил Вас вчера так сгоряча, что вышло неприлично, даже не откланявшись Вам, и только после Вашего оклика вспомнив об этом… Вы поймете меня. Мне уже по слабонервной натуре моей трудно выдерживать и отвечать на двусмысленные вопросы, мне задаваемые, не беситься именно за то, что эти вопросы двусмысленные, беситься всего более на себя за то, что сам не умел так сделать, чтобы эти вопросы были прямые и не такие нетерпеливые; и наконец, в то же время трудно мне (сознаюсь в этом) сохранить хладнокровие, видя перед собой большинство, которое, как вспоминаю я, действовало против меня с таким же точно нетерпением, с каким и я действовал против него. Само собой разумеется, вышла суматоха, с обеих сторон полетели гиперболы, сознательные и наивные, и я инстинктивно обратился в бегство, боясь чтоб эти гиперболы не приняли еще больших размеров…»

Мысленно споря с недавними друзьями, он видел себя таким хладнокровным, таким изысканно вежливым, таким убийственно логичным. Но это было в мечтах. А в действительности… В действительности, споря, он не помнил себя, терял всякое самообладание, пускал в ход «гиперболы», задевал личности. И в ответ получал все новые насмешки, еще более колкие, еще более язвительные.

30
{"b":"188880","o":1}