Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вчера приезжал этот не знающий стыда человек – пан Чаплинский. После всего, что произошло, он все-таки осмелился явиться к ним в дом просить ее руки. И самое ужасное, все Выговские встали на его сторону, особенно Иван. Иван мечтает получить выгодную службу. Подстароста, конечно, найдет ему место.

Пани Хелена, захваченная мирскими мыслями, поднялась с колен, подошла к окну и обомлела.

Пан Чаплинский – рука на перевязи, на голове повязка – стоял на коленях под ее окном. Было очень рано. Только самые высокие облака рдели, как угли, и непонятно было, то ли они держат тепло вечерней зари, то ли разгораются от новой. Пан Чаплинский увидал девушку и протянул к окну окоченевшие руки.

– Боже мой! – вскричала пани Хелена. Она заметалась по комнате. – Этот несносный человек погубит себя… Надо послать к нему. Надо как-то обогреть его. Боже мой, каким вдохновением озарилось его лицо, когда он увидал меня. Он – любит. Он стоял всю ночь под окном, а я безмятежно спала. Но как объяснить себе его ужасный поступок, его скоропалительную женитьбу? Правда, он сказал, что теперь свободен… Господи, помоги мне!

Пани Хелена упала на постель и расплакалась.

Своя обида

Глава седьмая

1

Кареты катили будто на смотр. Одна другой затейливее. Резные, кованые, обитые коврами, мехами, бархатом, парчой. Слуги на запятках, как полковники: золотые шнуры, вензеля, побрякушки.

Толпа, прижатая жолнерами к домам, глазела на зрелище с упоением.

– Оссолинский! Оссолинский! Канцлер! – узнавали простолюдины.

– Януш Радзивилл! Лошади-то какие! В хвосты жемчуга вплетены! Жемчуга! – стонали от восторга женщины.

– Потоцкий! Гетман! Глазами-то как сверлит – орел! Виват!

– Виват! – подхватывали крик патриоты.

А кареты катили, и знатоки вельможных знаков, вензелей и гербов спешили щегольнуть всеведеньем:

– Адам Кисель, каштелян черниговский.

– Бери выше. Он теперь киевский каштелян.

– Ян Казимир, брат короля. Кардинал.

– Воевода брацлавский Станислав Лянцкоронский.

– Епископ куявский Гневош.

Ехали сенаторы Речи Посполитой, ехали решать наиважнейшие государственные дела.

«Господи, зачем меня сюда принесло? – в смятении думал сотник пан Хмельницкий. – Как же это я посмею со своей ничтожной бедой сунуться к сенаторам? Я перед ними, как муха перед лошадью: махнет хвостом, чтоб прибить навязчивую, и не поглядит даже, прибила или промахнулась».

– Князь Четвертинский!

– Воевода краковский Станислав Любомирский!

– Гетман польный Мартын Калиновский!

Богдана взорвало:

– Экое счастье на чужие славу да богатство глазеть!

Высокомерный юнец, повернувшись к пану сотнику, крикнул ему в лицо:

– Это не чужая слава, не чужое богатство! Это слава и богатство Речи Посполитой! Виват!

Усердно работая плечом, Богдан стал выбираться из толпы, подальше от патриотов, доносчиков, подальше от властей.

Вышел за город.

Проломился через кустарник, встал на круче над Вислою. Расстегнул ворот, лег на землю.

На синей небесной траве паслись белые ягнята.

– Небо-то как у нас, – сказал себе Богдан и положил большие ладони свои на землю. Земля была теплая, летняя. – И земля такая же, и люди такие же.

Травинки, пытаясь распрямиться, щекотали ладони. Богдан почесал правую и постарался вспомнить, к чему это – отдавать или получать. Усмехнулся.

– От кого и чего получишь на чужбине, когда пришел просителем?

Сел, долго смотрел на зеленую траву, на темную Вислу, ни о чем не думая, нянча в душе великую скорбь.

«Неправдой живет человечье племя. Неправдой».

Вечером пришел в келию Гунцеля Мокрского, своего друга по иезуитской коллегии.

– Зиновий, неужто тебе наша красавица Варшава по сердцу? Туча тучей! Вспомни-ка, брат, бурсацкие наши времена.

И Гунцель, выпятив грудь, зарокотал баском:

Хорошую жинку маешь,
Хорошенько ея поваживаешь,
Як чашечка в меду,
Як барвинок в саду,
Як барвинок в саду процветае.

– Помнишь, Зиновий, как лихо колядовали мы с тобою?

Странно и хорошо было слышать Богдану свое имя, данное ему по крещению, – Зиновий. В коллегии иезуитов все звали его Зиновием.

– А не сесть ли нам с тобою, брат, за оккупацию? Не блеснуть ли познанием латыни в премудрой экзерциции? – не унимался Гунцель. – Да что же ты молчишь? Одолели, окрутили тебя, видно, земные делишки, оплели по ногам-рукам. Очнись! Помнишь: «Утверждение или отрицание одного относительно многого или многого относительно одного не есть одно утверждение или отрицание, разве что когда многим выражено нечто одно…» А ну-ка, давай дальше!

Зиновий-Богдан усмехнулся, но продолжил:

– «Я не называю одним то, что хотя и имеет одно имя, но составляющее его многое не есть одно: например, человек в равной степени есть и живое существо, и двуногое, и поддающееся воспитанию, но из всего этого получается нечто единое…»

– Великий Аристотель! Вижу, не расшевелил тебя. Расскажи мне, Зиновий, о своих заботах. Может быть, чем-то помогу.

Богдан посмотрел на друга, благодарно кивнул ему:

– Смалодушничал – вот и недоволен собой.

– Ты? Смалодушничал? – удивился Гунцель.

– Стоял сегодня в толпе перед сенатом, глазел на съезд, и показалось мне мое дело ничтожным.

– Ослепило пышностью.

– Вот! Ты верно сказал: ослепило пышностью… Однажды в горячке спора я брякнул, что еду в Варшаву, зная наперед о неудаче. Хочу, мол, своим примером показать, как мало значит украинская шляхта для Речи Посполитой. Я и теперь знаю: сенат возьмет сторону Чаплинского, но кому я собрался открывать глаза моими пустыми хлопотами? Кого я подниму и на что, претерпев судебные мытарства? Со мной скверно поступили в Чигирине, и в Варшаве я правды не найду.

– Из этого умный человек сделает вывод: надо сидеть как можно тише и не переходить дорожку сильным мира сего.

– Может, плюнуть на все, Гунцель? Кое-какие деньжонки у меня есть. Есть усадьба в Переяславе, в Чигирине домишко. Не век жить, как-нибудь скоротаю дни свои.

– Зиновий! – Гунцель улыбался с укоризной. – Ты ведь и сам не веришь словам своим.

– Хорошо, я слушаю тебя. Чем ты можешь мне помочь?

– Познакомлю тебя с сенатором, твоего племени человек.

– Кто это?

– Адам Кисель, ныне он киевский каштелян – ясная голова в сенате.

– Знаю Киселя. Он своей ясной головой поручался, когда выдали ему Павлюка. Обещал добыть у короля помилование бунтарям. Сенат, однако, ни Киселя не стал слушать, ни короля. Королевской силы хватило на то, чтоб изменить способ казни. Сначала Павлюку отрубили голову, а уж потом посадили на кол.

– И все же я тебе советовал бы встретиться с ясновельможным паном.

– Да уж пусть хоть кто-то будет за меня, чем все против. Когда можно его повидать?

– Вспомним милую нашу бурсу: нынче задумано, нынче и совершено.

В карих глазах Богдана загорелись желтые огоньки, лицо сделалось неподвижным, он словно отстранил от себя не только друга Гунцеля, но и саму Варшаву, а может быть, и всю свою жизнь.

– Какие тебя сомнения гложут? – спросил Гунцель.

Богдан зябко передернул плечами. Желтые огни погасли, глаза стали узкими, хитрыми.

– Коли действовать, так наверняка. Расскажи мне все, что ты знаешь о пане сенаторе. Сам я знаю о нем немного. Говорят, был он под Цецорой, где сложил голову мой отец. Был он потом комиссаром Войска Запорожского. Привел под Смоленск двадцать тысяч, за что ему король пожаловал два города и богатое староство Носевское.

– Ты под Смоленском тоже отличился.

– Дурак был, вот и рисковал жизнью ради великой Речи Посполитой. Король саблей меня наградил. Кому города, а кому – саблю. Руби башка! Авось и свою, чумную, где-нибудь потеряешь… Ты мне скажи, Гунцель, чего любит пан сенатор. На какого червячка он клюет?

25
{"b":"220500","o":1}