Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Желанием разобраться в отношениях со своим временем. В том, какую роль «век джаза» сыграл в его жизни и в жизни его поколения и чем «век джаза» обязан непосредственно ему. На нескольких страницах «Отзвуков века джаза» читатель найдет эмоциональные и вместе с тем продуманные ответы на многие вопросы скоротечной «карнавальной эпохи» в послевоенной американской истории. Источник «века джаза»: не израсходованная в годы войны нервная энергия, «нервная взвинченность» двадцатилетних — и тех, кто попал в окопы, и тех, кто до них не добрался. Начало: майские манифестации 1919 года, поиски «невесть куда исчезнувшего флага свободы». Движущие силы: молодое, «самое необузданное из всех поколений», которое «подорвало моральные устои богатых праведников», добропорядочных граждан, почитавших (на словах, во всяком случае) строгую общественную мораль. Отличительные черты поколения «века джаза»: безграничная уверенность в себе (и тоже чаще всего на словах), сверхценность духовной и моральной свободы, новые социальные и литературные кумиры, тотальная раскрепощенность. Конец: черный вторник 19 октября 1929 года. Итоги: до времени растраченная, бурная юность, отчуждение, цинизм, аполитизм, притупившаяся острота восприятия, неприкаянность, блуждания по свету. Свою собственную роль в «веке джаза» Фицджеральд, «выразитель эпохи, ее типичное порождение», в отличие от своих современников и будущих исследователей, не переоценивает: «Писателю достаточно было написать один сносный роман или пьесу, а его уже объявляли гением». О каком писателе и о каком «сносном» романе идет речь — понятно.

Желанием разобраться в отношениях с людьми. Вдуматься, почему он так склонен к идолопоклонству. Почему так тяжело дается мысль, что он зависим от других? Почему сознание того, что «устремлению к личному превосходству был нанесен смертельный удар», было для него столь травматично? Откуда у него «недоверие и враждебность к богатым бездельникам» (а вовсе не влюбленность в них, как считали многие)? И не только недоверие и враждебность, но и зависть: всегда ведь хотелось побольше заработать, чтобы вести «вольный образ жизни… сообщить будням известное изящество». Много заработать удавалось, а вот «сообщить будням изящество» — увы, нет. Желанием разобраться в отношениях со своими именитыми современниками. С литературным наставником Эдмундом Уилсоном. С «образцом художника» Хемингуэем. С Перкинсом, Дос Пассосом, Томасом Вулфом. И, конечно же, с Рингом Ларднером, человеком из всей литературной братии самым ему близким и наименее именитым. Близким, хотя и далеко не всегда понятным: «В нем таилось что-то неразрешимое, непривычное, невыраженное». Близким — и достоинствами, и недостатками. «Всеподавляющим» чувством ответственности: Ларднеру, как и Скотту, «не дают покоя чужие горести». Преувеличенной, какой-то даже болезненной заботой о друзьях — и у Ларднера, и у Скотта близких друзей было немного, зато ценились они, что называется, на вес золота. Привычкой отшучиваться; для Ларднера, пишет Скотт в очерке «Ринг», это стало «требованием художественного вкуса». Тягой к спиртному. А еще меланхолией: над Ларднером, как и над Скоттом в 1930-е годы, «нависала тень безысходного отчаяния». Главное же — неспособностью сосредоточиться на чем-то одном: у Ларднера в еще большей степени, чем у Фицджеральда, были «растянуты фланги». У Скотта литература — собственная литература — всегда, несмотря на всю его разбросанность, занимала первое место. Ларднер же, о чем мы уже писали, ничуть не меньше собственного творчества интересовался массой других вещей: спортом, бриджем, музыкой, театром, журналистикой; к своим же сочинениям относился с прохладцей, несерьезно. Намного больше книг — и своих, и чужих — его интересовали люди; и тут они с Фицджеральдом были единодушны.

И что сложнее всего — желанием разобраться в самом себе. Когда и как получилось, что он, всегда такой целеустремленный и жизнелюбивый, «ушел в мир горечи»? Испытал «инстинктивную и настоятельную потребность остаться наедине с самим собой»? Фицджеральд изучает себя с дотошностью и прозорливостью опытного психолога — по этой части у него за время болезни Зельды накопился немалый опыт. В эссе «Крушение» писатель исследует особенности своей депрессии. Во-первых, удары судьбы он осознает не сразу, «сознание краха пришло не под непосредственным воздействием удара, а во время передышки». Во-вторых, даже в совершенно безнадежном положении он «не отступается от решимости свое состояние изменить». В-третьих, его будущее вступает в противоречие с прошлым: «высокие порывы влекут к будущему — в душе же скапливается мертвый груз прошлого». В авторе «Крушения» постоянно борются два начала. Понимание, что он ведет «жизнь взаймы», уподобление себя «треснувшей тарелке». И одновременно с этим — «склеивание осколков», надежда (которую разделяют с ним многие его герои), что всё в конечном счете образуется. С одной стороны, он рассуждает о «непроглядной тьме души», о «крахе всех ценностей, которыми я дорожил», о том, что ему в тягость любое повседневное дело. С другой, однако, замечает за собой, что он ни разу не потерял веру в себя; другие потеряли, а он — нет. «Для взрослого человека, — успокаивает он себя, — естественно ощущать себя несчастливым». К тому же отчаяние, которое он переживал последние годы, — это «отчаяние, охватившее всю страну, когда эпоха бума закончилась». А значит, крах, о котором он пишет, несколько преувеличен. И правда, иногда начинает даже казаться, будто писатель несколько сгущает «непроглядную тьму своей души», немного рисуется, жалуясь, что «стал никем… уподобился ребенку». Начинает казаться, будто «Крушение» — это до известной степени литературная игра — ведь ощущение истинного краха бессловесно, оно редко выносится на суд публики. Потерпевший крушение, — дает определение постигшей его участи Фицджеральд, — это тот, кто «не получил свое сполна и озлобился». Но ведь про Скотта ни того ни другого не скажешь: в 1920-е годы он «сполна», во многом до времени, авансом, «свое» получил: не был обделен ни славой, ни деньгами. Да и озлобившимся его тоже не назовешь; верно, Скотт всегда был завистлив, ревниво наблюдал за успехами сверстников, друзей особенно, но ни зол, ни злопамятен никогда не был.

Есть ли из возникшего тупика выход? В эссе «Склеивая осколки» Фицджеральд рассуждает так: писателем мне придется быть и дальше, от попыток же быть добрым, справедливым, великодушным я откажусь. «Я складываю с себя обязанность пополнять кассу, из которой платят пособие безработным…» Примерно это же и в то же самое время, только другими словами, он заявил однажды в сердцах врачам Зельды. Так вот, оказывается, где скрывалась «та пробоина, через которую неприметно для меня… утекало мое жизнелюбие, мои силы». Скрывалась «пробоина» в жизни для других. Вывод напрашивается: «Освободиться от всяческих обязательств, жить для себя».

Слова эти написаны были сгоряча, решение «освободиться от всяческих обязательств» так и останется на бумаге. Жить для себя тоже ведь надо уметь. У Фицджеральда, как мы уже видели и еще увидим, жизнь для себя не получилась. Точно так же, как не получилась она у психиатра Дика Дайвера, героя его четвертого романа «Ночь нежна». Романа, задуманного и написанного именно так, как советовал Дос Пассос, — «обо всем происходящем вокруг».

Глава тринадцатая

«ЗАБУДЬ СВОЮ ЛИЧНУЮ ТРАГЕДИЮ»

В феврале 1934 года у Зельды очередной — возможно, самый сильный за последние четыре года — приступ. А спустя два месяца в «Скрибнерс» выходит долгожданный роман Скотта «Ночь нежна», работа над которым началась в 1925 году. О том, с каким трудом продвигалась работа над романом, который автор ставил выше остальных своих книг, читатель может легко догадаться, прочитав две предыдущие главы.

Название романа, почерпнутое Фицджеральдом из «Оды соловью» его любимого Джона Китса, содержания книги не раскрывает. На вопрос, что хотел сказать этим названием автор, ответить сложно; Эндрю Тернбулл рассуждает об образе парения в вышине, падения и сладости смерти, но в романе образы «парения» и «сладости смерти» прочитываются едва ли. Как бы то ни было, «Ночь нежна» — звучит красиво, в переводе Евгения Витковского «И полночь благовонная нежна» — еще красивее. Предыдущие названия не столь благозвучны («Каникулы доктора Дайвера», «Один из наших», «Утехи пьяницы», «Парень, который убил свою мать», «Суета сует»), но Перкинсу нравились больше — и это естественно, ведь по ним составить впечатление о книге и ее героях было, пожалуй, легче. Сам же Фицджеральд за десять лет, что писался роман, так со своей книгой и ее героями сжился, что «мне иногда кажется (писал он Перкинсу), что в мире существуют только эти персонажи, их радости и горести для меня не менее важны, чем то, что происходит в жизни».

36
{"b":"276969","o":1}