Литмир - Электронная Библиотека

За угол заворачивает выкрашенный темной краской фургон. Тонкие пальцы водителя (он выглядит на удивление хилым и изможденным) барабанят по рулю. Водитель напевает веселую мелодию, кажется, из мюзикла (помните их? Песни и танцы! Сколько задора! Куда все это делось?). Его лица не видно. Он останавливается, открывает дверь, моя дочь забирается в кабину; он забирает ее и увозит в какое-то укромное местечко, например, далеко на юг, где жара, где наливные плоды свешиваются с ветвей. Может быть, она еще жива. (Но нет.)

Порой мне грезится, будто она до сих пор в океане. Но вовсе не утонула, а сумела удержаться на плаву, и теперь, спустя столько времени, направляется домой. (Неужели?)

Все в такой спешке. Поглядите на нее. Поглядите, как она ходит. Я наблюдаю за ее движениями. Опять у нее из мойки брызжет пена. Какой темперамент!

Я приношу свои тарелки и ставлю в мойку, потом беру кухонное полотенце и начинаю вытирать стаканы, столовые приборы, то немногое, чем мы сегодня пользовались.

— Оставь. Я сама. Ради этого я здесь.

Ради чего? Ради чего ты здесь на самом деле, Мариса? Ради своей сестры? Из-за своих грехов? Каких грехов?

— Ты нам не служанка, не горничная и не поденщица. Ты член семьи.

Мариса останавливается, все руки в пене, и глядит в кухонное окно. Я проделываю то же самое (ночь надвигается на нас, дневной свет поспешно отступает) — посмотреть друг другу в лицо, в настоящее лицо не хватает смелости. Несколько секунд безмолвствуем, собираемся с мыслями, пытаемся унять смятение чувств.

— Ты сегодня спокойная, — говорю я. — Непохоже на тебя.

Она не отвечает. Вновь погружается в мытье посуды — просто чем-то занимает руки, — не сводит глаз с мыльных пузырей, с жира, стекающего по тарелкам.

— Ты знаешь, я всегда могу остаться на ночь…

Она запинается. Не уверен, что понимаю, как на это реагировать.

Когда она надавливает на бутылку с моющим средством, наружу вылетает маленький пузырек. Я смотрю, как он, кружась и радужно переливаясь, взмывает вверх. Мне хочется думать о нем. Хочется дать себе отдохнуть, поразмышлять об этом пузырьке, о многообразии миров, о темной материи и темной энергии, над которыми ученые-физики почти установили контроль, почти подобрали им определения, подумать о подземных толчках, которые, говорят, скоро произойдут… вероятно, произойдут. Но нет. Мне недосуг занимать свой мозг подобными вещами. Я застрял в собственной бесчестности и безликости, застрял на этой кухне. Недосуг думать о сущности вещей.

— Не нужно, — говорю я.

— Ты ведь понимаешь, о чем я?

Мы снова смотрим в окно. Снаружи темнота, но еще не совсем непроглядная. Пузырек, наверное, где-нибудь лопнул. Исчезла еще одна вселенная.

— Она всегда наверху.

Мариса снимает перчатку, чтобы почесать нос.

— А мы внизу. Мы оба. Может, пойдем в гостиную?

Я задумываюсь…

О чем я задумываюсь?

Гостиная. Комната, в которой принимают гостей. В которой занимаются всякими делами. В которой живут. Но разве живое — не разновидность мертвого? Кто это сказал? В моем возрасте помнятся только отголоски. В моем возрасте! Но я молод! По крайней мере, не стар. Вспыхивают цитаты на экранах в кабинете моего отца; уважаемые им люди: Ницше (да, то были его слова), Сартр. Кому еще доводилось это читать? Никому. Никому не было дела. Никому нет дела. Какая польза от всего этого? Какой смысл в философии, какой смысл забивать голову этими бесполезными сведениями? Какой смысл во всем этом? Никакого. Совсем никакого. Они были правы. Мы знаем, чем это заканчивается. Девочка исчезает. И не возвращается. Такого конца не хочется никому. Но должно быть так. Должно ли? Должно. Какая польза от…

Я продолжаю вытирать одну и ту же миску, мои руки двигаются все медленнее. Миска уже и так сухая. Сколько нужно времени, чтобы изготовить миску? Зачем я хожу бродить по вечерам? Время вроде тянется медленнее, но темнота на улице сгущается быстрее; это все нетвердый ум, нетвердый ум, которым я наделен; какая удача, нетвердый ум на нетвердой земле!

— Ты еще привлекательный мужчина. У всех есть маленькие секреты… всем есть что скрывать.

Я киваю и по-прежнему не гляжу на нее. Гляжу на все, что угодно, на все, кроме нее. Оглядываю потолок, пол, стены дома, обращаю внимание на царапины на их шероховатой поверхности, на многочисленные потеки.

Теперь ее черед вздыхать, и вздыхать глубоко. Она вытирает руки полотенцем и оставляет меня одного на кухне: вот мойка, вот холодильник, вот ящики с ложками, ножами, вилками, палочками для еды, вот тарелки, чашки, миски. И какая мне польза от всего этого, от окружающих меня предметов, какое я имею к ним отношение, здесь, у себя на?..

Но они сохраняют определенный порядок. Все расставлено по своим местам. Аккуратно и ровно.

Снаружи завывают волки, будто насмехаясь надо мной.

18

(Я ничего не сделал. Если прозвучало предложение — а ведь так и было? — я никак не отреагировал. Не знаю, почему. Сейчас не знаю. Возможно, ответ еще придет. А теперь — прочь отсюда, в вечерний сумрак. Прочь.)

По вечерам я брожу. По вечерам я скитаюсь. Один, совсем один. Прочесываю улицы. Одним ты можешь обладать. А другим не можешь. Одно ты можешь забрать себе. А другое забирают у тебя.

Шаг за шагом, раз-два, раз-два, левой-правой, левой-правой, всегда вперед.

Вперед.

Нелюбовь и одиночество.

Одиночество от нелюбви, нелюбовь от одиночества? Над этой загадкой я бьюсь, чеканя шаг за шагом, устремляясь вперед.

Я не знаю правил этого мира. Я знаю только правила игры в футбол. Я знаю, что происходит на поле. В короткий отрезок времени. Это все, на что я годен. Полтора часа… чуть не сказал «концентрации». А потом — сплошной хаос.

Сплошная путаница, поэтому я шагаю медленно, раз-два, и пытаюсь смотреть сквозь, всегда вперед, всегда вперед.

Я бормочу про себя, пока иду: Adhaesit pavimento animea mea[14]; я забыл, что это значит и где я это вычитал; скорее всего, у Данте, а Данте заимствовал это где-то еще, это явно не по-итальянски; ох уж эти творцы, вечно что-то крадут. Мой отец мог бы гордиться: моя голова забита обрывками чужих слов, совсем как у него, как будто в них источник вдохновения. Раньше я читал и вобрал в себя все эти слова — я ведь уже говорил об этом? Иногда я думаю, что во всем этом нет смысла, а иногда…

Мать целовала меня в лоб. Она была гораздо ласковее, чем обычно позволяют себе в нашей стране. Целовала прямо в середину лба. Теперь меня никто не целует.

Мой уссурийский енот часто здесь рыщет. Пытается залезть в мусорный бак. Он исполнен усердия. Он получит все, что сумеет отыскать. Мой! Вы это слышали? Мой уссурийский енот. Мой собственный! Сегодня его не видно. Его? Почему «его»? Может, это самка уссурийского енота, она ищет пропитания для своих скулящих детенышей. Они разевают пасти, умоляюще взвизгивают. Это смотрелось бы более… героически, что ли? Но нет, у него на лбу написано, что это он. Такой же тоскующий, блуждающий взгляд, как у меня. Тоска, томление, тревога.

Я иду вперед.

Из захудалого бара (одного из последних оставшихся) внезапно вылетает человек. Двое дюжих вышибал швыряют этого низенького, щуплого офисного служащего на холодный потрескавшийся асфальт. Он с глухим ударом приземляется. И меня это нисколько не удивляет. Я видел, как с тем же самым парнем уже несколько раз происходило то же самое, даже в том же самом баре, с участием тех же самых охранников, если я не ошибаюсь — удивительно, почему его по-прежнему туда пускают. Возможно, он вполне сносен, пока его кошелек не выжат досуха — едва ли не единственное, что еще можно выжать досуха, все остальное вымокло насквозь, набухло влагой. Кто знает, в чем проступок господина Щуплого Служащего? Он никогда не сопротивляется, ему будто даже приятно, когда его швыряют — неужели он тоже всего лишился? А может, он привык, всегда готов к жесткому приземлению, как в старину борец или каскадер. Ко всему можно привыкнуть.

вернуться

14

Слова покаянной молитвы (118 псалма): «Душа моя повержена в прах» (лат.), цитируются в поэме Данте «Божественная комедия» («Чистилище — Песнь XIX»).

20
{"b":"809814","o":1}