Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Стой, — крикнула она, — ни с места!

Дуло грозно глядело прямо на бандитов.

— Пощадите, мамаша, — завопил один, — семь лет свободы не видели! Дайте пожить!

— Подойдите! — приказала мама.

Они стали осторожно приближаться. Мама сняла саблю. Бандиты вздрогнули.

— Держи! — сказала она одному.

Второму мама протянула кортик.

Уголовники взмолились.

— Помилуйте, маманя. Только что из тюрьмы. Опять нас туда отправляете… Нет, не возьмем!

Мама взвела курок маузера.

— Бегом — марш! — приказала она.

Уголовники понеслись по набережной. Сабля гремела по асфальту. Каменные кони удивленно смотрели вслед.

Мама склонилась над водой — белесое небо отражалось в ней. Затем она размахнулась и бросила в реку маузер.

— Прощай, оружие! — сказала мама.

Она сняла шубу, повесила ее на руку и пошла к дому.

Я не спал.

— Спи, — сказала мама, — наконец-то мы можем спать спокойно. Спокойно мы спали часа три. В шесть пришли с обыском. Фрося была понятой. Из туалета вышел пьяный Василий.

— Ищите лучше! — прорычал он. — Телятину вчера жрали…

«Гости» поднимали паркет, рылись в стенном шкафу — но ничего не нашли.

— Жаль, печки нету, — протянула Фрося, — в ней бы точно обнаружили… Василий с горя запил еще больше.

Буфет наш опустел. Ничего больше не лежало среди пододеяльников. Жизнь моя стала печальной — я был беззащитен. Холодная сталь больше не согревала мое сердце…

Папа оказался прав — дядя Даня бежал в Иерусалим. Спустя много лет мы переехали к нему…

На стенах моего иерусалимского дома висит казацкая сабля, морской кортик и маузер. Я купил их в разных антикварных магазинах. Иногда в лунном свете израильской ночи я смотрю на них — и вдруг мой дом заполняют молодые дядьки-шалопаи, папа поднимает дощатый пол, и молодая мама бредет с саблей под шубой в белую ленинградскую ночь…

КАРЛСОН

Мой папа пошел в дедушку. У того никогда не было денег — и у этого, тот вечно давал в долг — и этот, тот не знал, сколько дает — пять или пятьдесят, и этот тоже, правда, дедушка не знал, кому давал, а папа всегда знал, но это не имело ни малейшего значения: ни тому, ни другому не отдавали. Да они и не просили. Даже то, что один жил в украинском селе, а другой в Ленинграде не играло никакой роли. Периодически из Мястковки от дедушки приходили письма: погода отличная, торговля мукой идет хорошо, Нумеровский купил новую козу и так далее. В конце обычно была приписка: «Мойше, чуть не забыл, меня опять ограбили». Часто приходили просто открытки, где кроме приписки, вообще ничего не было: «Все хорошо, меня опять обчистили. Целую, Нахум». Мы каждый раз собирались купить на эти деньги то шкаф, то кушетку, то китайский плащ, но в этот самый момент приходило послание…

— Не расстраивайтесь, — говорил папа, — он накопит еще. И пришлет! И мы купим и шкаф, и кушетку, и плащ одновременно.

И дедушка копил, и его грабили снова. Он начинал копить заново, и накапливал, и уже должен был выслать, и уже шел на почту, но вместо перевода мы почему-то опять получали открытку: «Мойше, все хорошо, вчера меня обчистили».

Почему-то дедушку всегда грабили накануне…

И грабили его всегда с уважением, ласково, с какой-то особой теплотой — может, потому, что все в Мястковке его любили, даже воры. Они приходили ночью, заботливо накрывали деда одеялом с головой так, чтобы он, не дай Бог, не задохнулся, и на всякий случай клали сверху несколько подушек.

Дедушке, наверное, было хорошо под одеялом, и ему даже казалось, что его совсем не грабят, а, наоборот, охраняют друзья — потому что он никогда не сопротивлялся — возможно, из-за того, что ему в ту пору было под восемьдесят, а «друзьям» всем вместе — под шестьдесят.

— Дедусь, — говорили «друзья», — нэ шэвэлися, а то неровен час — тюкнем!

И дед не шевелился — он любил жизнь, и ему было начхать на деньги.

Короче, папа был во всем похож на дедушку, и, значит, его грабили тоже — естественно, не так часто, не так любовно, и не столь заботливо — не мог же, действительно, весь Ленинград любить папу так, как дедушку вся Мястковка. Его грабили иначе — что вы хотите, жизнь не стоит на месте. Честно говоря, у нас и не было чего грабить. Мама, к примеру, после войны спала на чертежной доске, положенной на три стула, и это ей очень нравилось. Днем она на ней проверяла тетради, а ночью спала. С годами мы начали на ней чертить, но на ночь все равно отдавали. И вот нам всем это надоело, и мы на семейном совете решили купить кушетку. После очередной открытки от дедушки, мы поняли, что копить придется нам самим. Каждый месяц мы откладывали очередную синюю двадцатипятирублевку и клали ее в Шолом-Алейхема, между страничками нашего любимого «Тевье-молочника». Нам казалось, что у Тевье будет как-то надежнее. К лету у Тевье и в самом деле было почти на кушетку. Я уехал в пионерский лагерь, мама со своими учениками — в колхоз, папа собирался в командировку в Псков, а Шолом-Алейхем оставался дома…

Папа шел по перрону Варшавского вокзала, размахивая своим картонным рижским чемоданом, и насвистывал «Сильву». И вдруг перед ним, откуда ни возьмись, вырос детина и широко улыбнулся ему. Папа детину не знал, но он улыбался всем, кто улыбался ему, даже тем, кто не улыбался. И поэтому он тоже улыбнулся.

Детина, кажется, только этого и ждал. Он сгреб папу в охапку и горячо облобызал его. Так мог лобызать только брат. Но папа «брата» не припоминал.

— Простите, — начал папа, — не припоминаю.

— Да ты что?! — гаркнул верзила. — Серьезно?! — И мягко добавил: — Надолго?

— На недельку, — ответил папа. — А вы?

— Закрыл как следует? — с отеческой заботой уточнил верзила.

Папа любил, когда о нем заботились.

— Д-да, — ответил он.

— На оба замка?

— Конечно.

— Молодчина! — похвалил верзила. — Газ проверил?

— А как же.

— А деньги?

— Что деньги? — не понял папа. С деньгами у него всегда было плохо.

— Сдал на хранение? — спросил верзила.

— Нет.

— Зря, — рявкнул он, — зря! И зря ты их в шкафу оставил.

— Извините, — возразил папа, — я не в шкафу.

— А ще ж еще?

— На полке.

— Ну кто ж на полке оставляет, — огорчился детина. — Ведь что твоих два французских замка открыть стоит!

— У меня не французские, — поправил папа, — самые простые.

Папа к тому же не умел врать.

— Еще хуже, — опять опечалился верзила. — Любой пацан открыть может. Заходит и прямо на кухонной полке — деньги! А, ты представляешь?!

— Что вы, — сказал папа. — Они на книжной.

— Один фиг!

— И потом, их не так легко обнаружить. Они в книге.

— Конечно, в Мопассане? — усмехнулся детина.

— В Шолом-Алейхеме, — сказал папа. — Мы его очень любим.

— Чудо, — протянул верзила. — Кто ж в Шолом-Алейхема кладет?! Папа удивился.

— А что, вы не любите Шолом-Алейхема?

Этого бы он не простил никому.

— Обожаю, — признался детина, — и знаю наизусть! Но деньги туда не кладут! Не думал, что у меня такие друзья.

Папа любопытным не был. Но ему было обидно, что он не может вспомнить своего друга, да еще такого почитателя Шолом-Алейхема.

— Простите, — сказал папа, — я вас очень хорошо помню… Я только забыл, где мы с вами встречались.

— Чудо ты! — вновь повторил верзила. — Чудо и все! Неужели не узнаешь?

— Узнаю, но…

— Что — но? Подожди, может, я обознался. Тебя как зовут-то?

— Миша, — сказал папа.

— Точно, Мишка, Мишаня! А фамилия?

— Сидоровский.

— Правильно! Мишенька Сидоровский, Сидора! И не помнишь меня?!

— Н-нет, — с трудом выдавил папа. Что делать, если он не умел врать?

— Ты чудо! Ты успокойся, чудо. Ты хоть помнишь, где ты живешь? Еще бы этого папа не помнил! Поэтому он с готовностью выпалил:

— На Владимирском.

— Да номер дома!

— Восемь.

— Ну?

— Что ну?

— Теперь вспомнил?

17
{"b":"155281","o":1}