Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Эту высокую, подлинную правду времени Янка Брыль поднимает в повести «Смятение» (1959) до больших социальных обобщений и полемически утверждает в противостоянии не просто двух характеров, но двух идейных позиций. Обретая драматический накал конфликтной ситуации, в их острый поединок перерастает интимная внешне коллизия — встреча героев повести, колхозного бригадира Лени Живеня и дочери помещика Чеси Росицкой, всколыхнувшей своим нежданным возвращением к родному очагу давнее юношеское чувство.

Незабываемые события истории развели их по разным берегам народной жизни, пролегли между юностью и зрелостью. «Война. Фашистский лагерь. Побег. Почти сразу партизанский лес» — таковы вехи судьбы Лени Живеня. «Семенной цветочек шляхетства», ядовито расцветший цинизмом приспособленчества к социалистическому строю народной Польши, — такой ненадолго заскочила «пани Чеся» в прежний помещичий дом, «в этот никем не взятый на учет заповедник панской старины». И, заскочив, дохнула затхлым ветром «с гнилых шляхетско-мещанских задворков, где не в чести народная власть». Потому и слова ее, которые ранят сейчас героя повести, «чужие, исполненные все еще шляхетского гонора, задевают честь самого для него дорогого». Все, что одна презрительно именует политикой, для другого стало существом жизни и символом веры. И если эту веру в жизнь не подорвал когда-то даже «вопросительный знак», который чья-то «бездушная рука толстым синим карандашом поставила» над его «почти героическим побегом из плена», то злорадный намек «пани Чеси» на это давнее, отболевшее отзывается уже не обидой, а «щемящей гордостью в голосе»…

Показательно, что движение сюжета в повести «Смятение» с ее частыми перебивами и отступлениями в предысторию характеров и событий (как, впрочем, и в повести «На Быстрянке», а отчасти и «В Заболотье светает», не говоря уже о многих рассказах Янки Брыля) емко вбирает в себя разновременные напластования — буржуазная Польша, партизанская борьба, современность, — которые проходят через сознание героя как звенья единой, неразрывной судьбы — человеческой и народной. В этой многомерности сюжетного времени, несомненно, таились художественные возможности широких эпических обобщений, предвещавшие обращение Янки Брыля к большой форме романного повествования. Не будет поэтому преувеличением сказать, что роман «Птицы и гнезда» (1964) стал для писателя закономерным итогом многолетних творческих поисков, что на дальних и ближних подступах к нему были выношены многие идеи и образы, сюжетные мотивы и темы.

Все они, однако, не повторены в романе, а возведены в новое идейно-эстетическое качество, переосмыслены в духе развитой здесь философской концепции личности и истории, личности и народа, вовлечены в русло единого и цельного взгляда на исторические судьбы западнобелорусского крестьянства после Великого Октября. Отсюда — нередкое ощущение новизны художественного первооткрытия, сопровождающее нас на долгом «пути к свету», которым проходит Алесь Руневич в поисках своего «места в строю его поборников». И при этом выдерживает ношу, которая по плечу не всякому герою. Ведь поистине многослойны те глубинные пласты народной жизни, которые призван объять роман — «книга одной молодости», «биография одной души», как называет его Янка Брыль. Тем выше, значит, должны быть духовные накопления героя и тем шире идейно-нравственные масштабы его личности.

Не для того ли и отдает писатель Алесю Руневичу «многое из пережитого», вплоть до черт собственной биографии? «Завещает» ему «дружбу с книгой», что наполняет душу «неведомыми, чарующими звуками и красками», дает «глазам… зоркость, а пробужденной мысли — крылья». И даже свою любовь «к прозаическому черному хлебу, основе жизни, к родному белорусскому слову, что пахло… тем самым хлебом», словно бы «уступает» герою, чтобы «завороженный словом мечтатель», русоволосый, ясноглазый парень из принеманского села Пасынки, «богател» и «накапливал» для творчества, которое будет — он верит в это — суровым, радостным и тревожным, «как сама жизнь». Иначе, размышляет Алесь Руневич, «зачем я столько видел, перечувствовал, передумал?.. Ведь недаром в душе моей живет, кристаллизуется уверенность, что и мы, многострадальные белорусы, наравне со всеми имеем право жить настоящей жизнью, что и нам, на нашем бесконечно, дивно живучем, как сам народ, неисчерпаемо богатом языке, доведется еще сказать человечеству наше могучее, братское слово!..»

Как и многие его предшественники из произведений Янки Брыля, герой романа «Птицы и гнезда» тоже будущий писатель. Через биографию своей души познает он историю своего народа, которая вся оказывается спрессованной в несколько суровых лет его молодости. Потому и бурные события эпохи, очевидцем и участником которых становится он в романе, не требуют привычной исторической детализации и чаще всего даны у Янки Брыля не в авторском описании, а в представлениях, в воспоминаниях, в раздумьях героя.

«Белорус в форме польского солдата», он понял еще в боях под Гдыней, что боролся «не только за ту временную, санационную Польшу, что угнетала нас (белорусов. — В. О.), но и за Польшу вечную, за народ, за его культуру, его жизнь, на которую обрушился смертельный враг не просто государств, а народов — фашизм». Военнопленный, лишенный официального гражданства, «двуногая лошадь в чужом, подновленном хомуте», он отвергает коварный искус национализмом и, как птица к родному гнезду, рвется к «высокой… праздничной, общенародной радости», «крупинки» которой прорываются к нему через фашистскую цензуру в редких письмах с далекой родины. Но и они помогают, пройдя через «испытание разлукой», найти себя, тверже увериться в исподволь выросшей «любви к жизни, к ее мудрой простоте и простому бедному человеку, к тяжелому, честному труду, к тем, кто трудится».

«К тем, кто трудится», к «трудовому человеку», «трудящемуся человеку» — не однажды подчеркивает Янка Брыль эту социальную основу гуманизма, отстаиваемого в романе. «Чувство великой Советской Родины», в которое перерастает тоска героя по родному дому, становится главным среди его духовных накоплений, необходимых сегодня для жизни и борьбы, а завтра — для творчества. Обретенное на суровых дорогах войны, плена, побегов, когда вовсе «непросто, нелегко было разобраться во всем, сохранить самое дорогое, единственное, что дает тебе право считаться человеком», оно обогащает жизненный поиск Алеся Руневича социально и нравственно. И жертву истории превращает в ее творца.

Уже в эпилоге романа, вспомнив свою одиссею, Алесь Руневич подумает о том, что его плен, «хоть он и тяжек был», кажется «не очень-то страшным» в сравнении с тем, через который пройдут многие сверстники, встретившие войну не в сентябре 1939-го, а в июне 1941-го. Да, в то время, когда герой романа томился за колючей проволокой, еще только закладывались фундаменты крематориев в будущих Освенцимах, Майданеках, Дахау. Но разве это умаляет его подвиг, обесценивает победу? И разве не стали они подвигом и победой активной человечности, которая выстояла в своем духовном поединке с фашизмом как раз в канун его кровавого нашествия на нашу страну?

«Сколько рябин росло вдоль дороги! Таких молоденьких, румяных…

Ну, а отпечатки пальцев — это зачем: для страха и для науки?»

Рябины и отпечатки пальцев — два образа, которые одновременно вспыхивают в сознании Руневича, когда он, пойманный почти у границы родины, снова оказался в каменном мешке тюремной камеры. Они — как токи высокого напряжения, чьим полем обозначена не «ничейная земля», но рубеж, разделивший ложное и подлинное, преходящее и вечное, антинародный мир, враждебный человеку, и мир побеждающих идеалов человечности, добра, красоты. И нужно было осознать этот рубеж, пролегший не только через фронты, но и через человеческие сердца. «Немцы, я не брошу вас там, за проволокой границы. В огонь наших новых встреч я понесу и облики людей, и образы чудищ, вызванных или рожденных фашизмом…», — недаром обещает герой романа, бежав из плена.

3
{"b":"814288","o":1}