Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Любовь к людям и ненависть к чудищам несет партизанский разведчик и будущий писатель Алесь Руневич тропами войны. Как вольная птица, вернувшаяся к разоренному гнезду, он увидел свою Беларусь в летней пыли дорог, по которым шагали подкованные сапоги вахманов. Но он пришел к родине, чтобы быть с нею в ратный час испытания, к народу, чтобы сделать «для него, а через него — для всех людей» все, что в его силах. «Для этого — жить!»

И сделает. Многое сделает. Потому и избрал его Янка Брыль героем романа, который написан «не по праву заслуг и страданий. Только по праву любви к Человеку — каков он есть, каким он будет, ибо должен быть…».

В. Оскоцкий

ПТИЦЫ И ГНЕЗДА: КНИГА ОДНОЙ МОЛОДОСТИ

Роман

ПАМЯТИ БРАТА МИШИ

Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - img_3.jpeg

…Тогда ее, нашу милую и страшную Землю, еще никто не видел в голубом сиянии — издалека.

Беспредельно одинокая, она медленно вращалась в черной бездне, с загадочной покорностью неуклонно подставляя солнцу то один, то другой бок живого глобуса, мокрого от крови и шершавого от руин.

На той стороне, где была ночь, по хрусткому снегу, до костей пропекая босые ножки, бежала девочка в белой сорочке. Из деревни, где лютовали убийцы, в другую, еще незнакомую, где ее ждало тоже неведомо что…

Она не кричала, одна в студеной пустыне, под взглядом высоких и равнодушных звезд, — она могла только шептать то единственное слово, с которым человек вступает в жизнь, слово великой силы и… совсем беспомощное.

Ей встретились конники. Они были вооружены и спешили туда, откуда доносились выстрелы и крики, где начинался пожар.

Девчушку взяли на руки, под кожух, сказали ей, отбросив и суровую сдержанность, и походный мужской цинизм: ты, мол, не плачь, малышка, не бойся, мы — люди.

В родном тепле она, как росток, отошла, засветилась первой улыбкой, расцвела в свой срок плодоносной красой и обрела святое право называться матерью.

И сын ее — новые светлые очи бессмертия — сегодня уже мечтает, вслед за первыми, устремиться в межзвездный полет.

…Ну, а зачем же они, те, кто в ту ночь — бесконечно долгую! — сидел в солдатских окопах, партизанском седле, кто за проволокой фашистского лагеря, зачем они вспоминают, рассказывают, пишут, — много как будто, а все еще, кажется, и недостаточно и бледно?

Горькая память о жертвах…

Светлая память о друзьях…

Тревожные думы о будущем…

И ко мне из дали минувшего вот уже двадцать лет — часто, порой совсем нежданно — стучатся образы и голоса, тревожат и просят дать им вторую жизнь.

…В этой книге я отдал своему герою многое из пережитого. А все же она — не автобиография, а — «биография одной души», рассказ еще об одном пути к свету, еще об одном месте в строю его поборников.

Книга написана не по праву заслуг и страданий. Только по праву любви к Человеку, — каков он есть, каким он будет, ибо должен быть.

Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - img_4.jpeg

СТУДЕНЫЙ КРАЙ

Повесть первая

«ХЛОПЦЫ, НАСТАЛ НАШ ЧАС…»

1

— Па́дна! Ауф! Падна!..

Такую команду — польское «па́дний», «ложись», усеченное на свой лад, и сподручное, до лая отшлифованное «ауф», «вставай», — как автомат, неутомимо и бездушно повторяет гитлеровский старший унтер Шранк.

Происходит это в июне сорокового года, когда и разжиревшему тыловику очень просто было возомнить себя сверхчеловеком.

И здесь, в большом шталаге — стационарном лагере военнопленных, орут на столбах репродукторы, словом и маршем трубят победу над очередным государством Европы, гвоздями и подковами солдатских сапог топчут низвергнутую Францию, ее Париж, ее никому не нужную свободу.

— Падна! Ауф! Падна! Лежать, проклятые польские свиньи!..

Сотня бывших фронтовиков — в черных, морских, и в сухопутных, защитного цвета, обносках — лежит, припав грудью к убитой, как ток, земле, и тяжело дышит в горячую пыль и вытоптанную под корень траву.

Все знают: сейчас, как обычно, заставит ползать…

Заглянул бы снизу, с земли, под эти насупленные брови — увидел бы в глазах и ненависть разной силы и откровенности, и усталость, в зависимости от возраста, тоже разную: у кого — на износ, а у кого — так прямо насмерть.

Меньше всего заметил бы страха — привычка.

А вот смешинками искрится лишь одна пара глаз.

Улыбается правофланговый.

И знает об этом, наверно, лишь он один.

Склонив к земле светловолосую голову, на которой каким-то чудом, только по собственной охоте, держится пилотка, парень вспоминает.

Это же «падний», только из других уст. Когда он был еще польским рекрутом — безмерно долгий год тому назад.

Командовал тогда капризно-злобный, непроспавшийся с перепоя, после ночных похождений, поручик Следзиньский, этакий молоденький, напыжившийся взводный «вудз» — вождь, по солдатской кличке Пингвин. Лежал взвод морской пехоты, недавние деревенские и городские парни из-под разных Торуней да Новогрудков.

Брань его не хлесткая, не смешная, а уж такая до тошноты гнусная, что ей бы не изо рта исходить… Прежде чем подать «хамам» команду ползти, Пингвин смешивал с грязью и их самих, и их матерей, жевал, пережевывал и с наслаждением выхаркивал самую липкую гнусь казарменного фольклора, щедро приправленную усталостью, сознанием долга и собственного превосходства. С брезгливо-страдальческой улыбкой на смазливенькой морде.

Белокурый парень, который и там, в армии, был правофланговым, смотрел, как и все, в землю. Молебен этот длился недолго, однако рекрут успел разглядеть перед самыми глазами, между нерасцветших ромашек, светлые, маслянистые, необычайно выпуклые песчинки, вспомнить, что в солнечной вышине — пушистые белые барашки, почувствовать, что на душе у него — свое, человеческое, веселое настроение.

От книги, которую на днях взял в полковой библиотеке. «Дивны дела твои, господи!..» (Пошел монах по грибы, да из лесу бабу в мешке приволок.) Книга эта — «Похождения бравого солдата Швейка». По слепоте начальства попала она в казарму, что ли? Будто специально, чтоб вечером ты от души посмеялся над австро-венгерской военщиной, а наутро увидел еще одну, на этот раз польскую, инсценировку страниц, по сути — общечеловеческих.

Снизу… Да нет, не снизу, хотя и брошенный на землю приказом пана поручика, смотрел тогда правофланговый на него, на этого по тупости, по гнусной брани почти такого же, как Шранк, сверхчеловека.

«Это еще ничего, — думал тогда солдат, — ну, не самое худшее, что может быть. Я выдержу, не поддамся! Я…»

Но тут мимолетное воспоминание оборвала команда.

— Ползти! Цум доннерветтер нихт нох маль, ползти…

Пленные ползут. Так же, как вчера, как позавчера, — медленно, сберегая силы, четко, как по линейке, держа равнение.

Шранк обегает сзади длинную цепочку и снова, как вчера, видит, что отстающих нет. Некого как будто подгонять. Именно только «как будто», потому что он вдруг замечает, что ноги у высоких — длиннее, отстают. Бросается к этим ногам и бьет носками крепких, начищенных до блеска сапог по стоптанным, запыленным подошвам и каблукам. Забежав вперед, он опять видит, что цепочка ползет идеально. И это, цум доннерветтер, перестает быть интересным.

Сверхчеловек в звании старшего унтера подает команду встать, построиться по трое и с песней — марш! При этом он и сегодня не забывает напомнить, что чем лучше будет песня, тем скорее обед.

По широкой лагерной улице, по обе стороны которой стоят молоденькие деревца, а дальше — кирпичные низкие, длинные блоки, с песней идет сотня вконец измученных, вывалянных в пыли людей, а перед ними — немец в фуражке седлом, с галунами на воротнике, и вид у него — лишь медных труб да цветов не хватает.

4
{"b":"814288","o":1}