Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Конец этому пришел неожиданно. Уже намечена была дата его защиты. Он бегал с последними приготовлениями, когда ближе к вечеру раздался звонок.

Это был его тот самый миланец из посольства. Ясно и коротко он сказал — все, делу их конец. Его переводят в Белград. Он, конечно, всегда готов помочь, но как это сделать в новой ситуации, не представляет. У Одинцова создалось такое впечатление, что итальянец давно готовился к этому разговору и сейчас испытывает облегчение. Что было сказать? Одинцов поблагодарил его и сам не заметил, как сделал это в тех же выражениях, что давеча Свобода, — слова «демократия», «режим», «мир» сами вырвались из него и ушли в итальянца, как в цель. Он долго потом жалел об этом — хорошо еще, если телефон не прослушивается. И даже если нет, это было неразумно. Однако он был настолько растерян, что сам не знал, что говорить.

Она дожидалась его там же, на лестнице, где они встретились в первый раз. При виде него она поднялась, но уже не улыбалась. Взгляд ее был строг, но руку она протянула так же, по-товарищески прямо.

— Спасибо тебе, Одинцов, — произнесла она, и он понял, что это конец. Ему вдруг захотелось ее удержать, он понял, что привязался к ней, что действительно ее любит. Но это ее не поколебало.

— Ты хороший человек, Одинцов, — сказала она успокоительно. — Ты многое сделал. Однако теперь… понимаешь… — в первый раз она замялась, — теперь появились другие люди. Они тоже делают многое. И тоже любят меня…

— К кому ты уходишь? — перебил он ее тихо, но отчетливо. — К Скоморошенко?

Она отвела глаза.

— К Бубняеву?

Она покачала головой.

— Ты его не знаешь, — произнесла она и подняла глаза. Взгляд ее опять был тверд и весел. — Но еще узнаешь! Ну, давай прощаться.

И она порывисто обняла его. Он опять не знал, что говорить.

— Будь осторожна, — только и крикнул он ей вслед, когда она уже спускалась по лестнице.

Снизу раздался задорный смех. От этого звука у него сжалось сердце. Войдя в квартиру, он увидел, какой она стала пустой. Словно душа отлетела от его дома. Чувство оставленности было таким острым, что он неожиданно разрыдался. Да, его квартира была теперь всего лишь ограниченное пространство, и этим пространством был ограничен он сам. Он попытался вдохнуть, полной грудью, как прежде, но не мог. Отныне он был стеснен во всем. Он опустился на стул и обнаружил, что сидит на каких-то папках. То были скопившиеся у него рукописи, которые он так и не отнес в посольство, да теперь уже не отнесет. С отвращением он смахнул их со стула и понял — только что был сделан выбор. Воля, как известно, только вольному. А у него послезавтра защита, дел невпроворот. Испытывая громадное облегчение…

Гераскин и Смерть

…от того, что его нашли и взяли в руки, он огляделся и увидел безбрежное книжное море, в котором человек, державший его, был словно одинокая скала. Этот человек выловил его из книжного моря, не дал затеряться в нем, и у Гераскина перехватило дыхание от переполнявшей его признательности, так что он не смог вымолвить слов благодарности, только зашелестел страницами. Одновременно он видел себя словно со стороны — одетым в монашескую рясу, старым, принявшим постриг шутом, которому хочется уже не смеяться, а рассказывать истории. Но главное, его не покидало ощущение, что история, которую он хочет рассказать сегодня, последняя. Когда это ощущение переросло в уверенность, он выпал из державших его рук и канул в книжное море — и проснулся.

— Я был книгой, — весело сообщил он наутро жене.

Наталья посмотрела на него и ничего не сказала. С тех пор, как он начал писать этот сценарий, ни о чем другом он не говорил — лишь о Паскале да о книгах. Ее это начало беспокоить не на шутку — мало того, что на спектаклях он выкладывался, теперь вот увлекся человеком, который так и не дописал свой главный труд. Она и сама была актрисой, даже играла с Андреем в одних спектаклях. Но книгой она себя никогда не видела — ни во сне, ни в воображении. Ей даже страшно было подумать, что творится в голове у человека, которому снятся такие сны. Себя она считала натурой романтической и часто видела во сне, что парит над землей в образе большой белой птицы. Она даже помнила, какие у нее красивые крылья, такие изящные, белые. Но птица — это одно, а книга — совсем другое. Актриса должна казаться сама себе птицей, тогда у нее вовек не исчезнет романтический настрой, так помогающий на сцене. А книга… этак тебя и впрямь когда-нибудь поставят на полку.

Гераскин не взял на себя труд пересказывать ей весь сон. Люди-книги не рассказывают своих снов людям-птицам. Он лишь сожалел — в который уже раз! — о том, какие разные у них с Натальей характеры. Иногда, глядя со своей полки на то, как она летает там, высоко, кувыркается в воздухе, он испытывал некоторую зависть. Но потом он видел, как она садится, начинает чистить перышки, глупо ворковать на голубиный лад, и зависть пропадала. Наутро она открывала глаза, счастливо потягивалась и говорила, одним и тем же тоном: «Ах, Андрей, я опять летала!..». И вместо ответа ему хотелось насыпать ей зерна. Впрочем, злого умысла или насмешки в этом не было. Она была такой счастливой, когда видела эти сны, что ему было впору призадуматься — а может, и впрямь сменить переплет на крылья? Но тогда бы он перестал быть и шутом, потому что шуты не летают, просто не могут оторваться от земли.

С Паскалем он как раз и познакомился на полке — тот оказался его соседом справа. Это был представительный том в переплете веленевой кожи и одновременно — худощавый, немного болезненного вида господин в берете. Он сам заговорил с Гераскиным однажды.

— Ваша жена? — учтиво спросил тот, показывая на ныряющую в воздухе Наталью.

— Да, — ответил Гераскин с восхищенной улыбкой, которая была явно не к месту.

— Я так и догадался, — сказал незнакомец, — по тому, как вы внимательно и заботливо следите за ее полетом. Она превосходна, — добавил он с улыбкой. — Я давно слежу за ней — ее ни с кем не сравнишь. Жаль, она появляется здесь редко.

— Она сильно устает, — ответил Гераскин и пояснил: — Она актриса.

— Неужели? — удивился незнакомец. — Не очень люблю театр, нахожу его чрезмерным и праздным. В сущности, это похоть очей. Однако же эти кувырки радуют глаз, это не театр. Вы уверены, что ваша жена играет на сцене?

— Я и сам актер, — отчего-то потупился Гераскин, ему вдруг стало стыдно, что он играет.

— Ей надо чаще летать, — наставительно произнес его сосед. — Тогда, может быть, она забудет о сцене и приблизится к божественному… Ах, простите, я не представился. Позвольте отрекомендоваться — «Мысли» Блеза Паскаля.

— Гераскин, Андрей Игоревич, актер независимого театра «Школа буффонов».

— Почему вы не летаете, Андрей?

— Видите ли, Блез… могу я называть вас Блезом?

— Пожалуй, да. Ведь я — все, что от него осталось, его мысли. К сожалению, он не успел дать мне более подходящего имени. Иногда я перебираю в уме все те имена, которыми меня хотели наградить, и ужасаюсь некоторым. Представьте, меня хотели назвать «Апологией христианской религии». Словно какой-то скучный философский трактат.

— Меня хотели назвать Талием. Вообразите — Талий Гераскин.

— Это ужасно. Так отчего же вы не летаете?

— Тогда солнце растопит мои шутки, и я свалюсь на землю.

— Вы боитесь разбиться?

— Я боюсь быть осмеянным. Согласитесь, глупо упасть, не разбиться и быть осмеянным праздной толпой.

— Да, толпа хотела бы увидеть вашу смерть. Через секунду она будет вас жалеть — но на смерть с удовольствием поглядит. Это и есть театр.

— Вы говорите это с трепетом.

— Наверное, потому, что давно умер. Бояться смерти, будучи вне опасности, а не подвергаясь ей, ибо надо быть человеком.

На этих словах он проснулся. С утра была репетиция, надо было спешить: тогда как раз ставили «Любовь к трем апельсинам», где он играл мага Челио. Только после репетиции он сумел заглянуть в томик «Мыслей». Последняя фраза его собеседника была там, тот процитировал ее абсолютно точно.

25
{"b":"886075","o":1}