Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Кто организовал вставание? — требовал объяснений Сталин.

Так рассказывала Ахматова. Вполне возможно, что она только художественно воспроизвела сталинскую реакцию на себя, хотя суть уловила верно: как еще он мог отреагировать, если бы ему доложили о несанкционированных встречах с британским дипломатом (считай, агентом разведки!) и о заведенном досье со шпионской «окраской», да вдобавок еще о таком триумфальном явлении народу?

Во всяком случае, меры после этого были предприняты беспрецедентные: Ахматову, по существу, обрекли на публичную, гражданскую казнь. Уже через пять дней, 14 августа — опять злополучный август! — было принято знаменитое Постановление ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», которое открыло пропагандистскую вакханалию, определило целый период нашей идеологической и культурной политики. Мишенью были выбраны два писателя — прозу представлял Михаил Зощенко, поэзию — Анна Ахматова.

Ей вынесен настоящий приговор, в стиле и слоге карательных органов: «Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства, — „искусства для искусства“, не желающей идти в ногу со своим народом, наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе». Окаменевший, мертвый набор клише.

Конечно, для Сталина кампания эта была поводом и способом еще раз поставить интеллигенцию на колени, показать, что он может сделать с нею в случае непослушания. А волю хозяина страны доводил до рядовых умов идеологический жрец Андрей Андреевич Жданов, слывший среди партийных бонз интеллектуалом. И он тоже намеренно применял в своих докладах площадной язык, понятный черни, клеймя Ахматову «полумонахиней-полублудницей», а ее поэзию — «хламом».

Для нее все это означало полное отлучение от общества и официальной литературы. Домашний арест. «Ко мне пришел некто, — вспоминала она, — и предложил один месяц не выходить из дома, но подходить к окну, чтобы меня было видно из сада. В саду под моим окном поставили скамейку, и на ней круглосуточно дежурили агенты… Таким образом, мне была предоставлена возможность присутствовать не только при собственной гражданской смерти, но даже как бы и при смерти физической».

Обложили со всех сторон. Да она и сама отгоняла от себя людей, чтобы не подвергать их опасности. В проходной Фонтанного дома — теперь там разместился Арктический институт — всех гостей Ахматовой фиксировали и бесцеремонно расспрашивали:

— Долго ли пробудете? — Или: — Почему так поздно?

Когда она выходила на улицу, со ступенек на набережной Фонтанки неизменно поднимался «топтун» и следовал за ней. А пока отсутствовала, в ее комнате, убеждалась не раз, тайные гости рылись в вещах и рукописях. То, что у нее действительно периодически проводились негласные обыски, подтвердил уже в наши дни генерал КГБ Калугин.

После такой «казни постановлением» Ахматову исключили из Союза писателей, лишили продовольственных карточек. Тиражи двух ее, уже отпечатанных книг пошли под нож. Спасала только помощь друзей, рисковавших своим положением, а иногда и жизнью.

Одно из агентурных сообщений из ее досье гласило:

«Объект, Ахматова, перенесла Постановление тяжело. Она долго болела: невроз, сердце, аритмия, фурункулез. Но внешне держалась бодро. Рассказывает, что неизвестные присылают ей цветы и фрукты. Никто от нее не отвернулся. Никто ее не предал. „Прибавилось только славы, — заметила она. — Славы мученика. Всеобщее сочувствие. Жалость. Симпатии. Читают даже те, кто имени моего не слышал раньше. Люди отворачиваются скорее даже от благосостояния своего ближнего, чем от беды. К забвению и снижению интереса общества к человеку ведут не боль его, не унижения и не страдания, а, наоборот, его материальное процветание“, — считает Ахматова. „Мне надо было подарить дачу, собственную машину, сделать паек, но тайно запретить редакциям меня печатать, и я ручаюсь, что правительство уже через год имело бы желаемые результаты. Все бы говорили: „Вот видите: зажралась, задрала нос. Куда ей теперь писать? Какой она поэт? Просто обласканная бабенка. Тогда бы и стихи мои перестали читать, и окатили бы меня до смерти и после нее — презрением и забвением““».

За все приходилось платить непомерную цену. Раскрылись, разоткровенничались в майскую вечеринку 35-го — сокрушительный удар; доверилась, отвела душу с Исайей Берлином — еще удар, да такой, чтоб не забыла до конца жизни. Все в ее судьбе взвешивалось на весах истории — каждый шаг, каждый жест, каждое слово; за величие и славу надо было платить — потерей близких, травлей, нищетой, страданием и одиночеством. Платить этой жизнью за право жить вечно.

Вы меня, как убитого зверя,
На кровавый подымете крюк,
Чтоб, хихикая и не веря,
Иноземцы бродили вокруг
И писали в почтенных газетах,
Что мой дар несравненный угас,
Что была я поэтом в поэтах,
Но мой пробил тринадцатый час.

Не теряйте отчаяния!

26 августа 1949-го чекисты снова нагрянули в квартиру 44 дома 34 на Фонтанке. На этот раз — за Пуниным. Дома, кроме него, была в тот момент только Ахматова. Опять август! Пунин будто предчувствовал свой арест, говорил, кивая на окна:

— Они прячутся там, за деревьями…

— Главное, не теряйте отчаяния! — сострил горько на прощание, больше она его никогда не увидит.

Маститого искусствоведа взяли как «повторника», в постановлении на арест перечислен весь вздор из старого дела. Добавлена только газетная характеристика: апологет формализма, преклонялся перед буржуазным искусством Запада и заявлял, что «русское, тем более советское изобразительное искусство является лишь жалким подражанием живописи европейских стран». Набор идеологических ярлыков, списанных слово в слово из партийных постановлений о борьбе с низкопоклонством перед Западом, либерализмом, формализмом, космополитизмом и прочими нехорошими измами в советской культуре. Уже и это стало уголовно наказуемым деянием!

Под грубым давлением, запугиванием, а возможно, и пытками Николай Николаевич если и не терял отчаяния, то сил к сопротивлению лишился и стал орудием в руках следствия. Послушно подписывал все, что совал ему следователь.

Опять на разные лады он вынужден повторять две злополучные истории, в которых был главным героем: «Убивали и убивать будем» и «„Пшик“ — и нет нашего Иосифа!» — в конечном счете, они будут стоить ему жизни, ибо ничего преступнее он никогда не совершал. Заставили подробно исповедоваться, по-своему дополняя и акцентируя в протоколах допросов. Все же какие-то крупицы правды проблескивают и в этой серой, монотонной казенщине. Признаваясь, что он был убежденным сторонником левого искусства, Пунин так объяснил крушение своих взглядов:

Большое значение для нас имела преждевременная смерть Маяковского. Мы расценивали ее не только как результат личной драмы, но и как следствие нажима на его творчество со стороны сторонников правого искусства. В семье писателя Брикова…

Так называет следователь Осипа Брика!

…с которой я был близко связан, смерть Маяковского тоже расценивалась как наступление справа, как резульmam художественной политики правительства… Я заявлял, что русскому искусству и русскому художнику нечем и не для кого жить. По-моему, они, художники, полностью деморализованы, потеряли совесть, чтобы говорить об искусстве, о качестве, а лишь можно слышать жалобы на то, что их никто не ценит и не покупает, т. е. «нечем жить». Происходит что-то такое, от чего творчество даже признанных, всеми уважаемых художников безжизненно и сдавлено.

71
{"b":"200968","o":1}