Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В этот день подсудимых перевели из Бутырок в Лефортово, ватага следователей — Павловский, Шепелев, Колосков, под началом Журбенко — еще раз взяла их в оборот: кого уговаривали, кого стращали — чтобы не вздумали отказаться от показаний, не подвели. Только тогда у них якобы есть шанс выжить.

Судопроизводство велось «с применением закона от 1 декабря 1934 г.», введенного после убийства Кирова. Что это означало? Рассмотрение дел шло в ускоренном порядке — без защиты и без вызова свидетелей. Не допускалось ни кассационное обжалование, ни подача прошений о помиловании. Вдобавок к тому приговор приводился в исполнение немедленно после вынесения (только в 1956 году это изуверское постановление было отменено!).

В те месяцы перегруженная делами тройка Военной коллегии иногда приговаривала к расстрелу больше ста человек в день. Даже если бы она заседала все 24 часа в сутки, на человека приходилось бы меньше 15 минут! Беззаконие, возведенное в закон, с сохранением лишь видимости судебной процедуры. Это был настоящий конвейер смерти, когда лица обреченных мелькали перед судьями, как в кино, при ускоренном показе, почти не фиксируясь.

Есть свидетельства, что они, судьи, не только не разъясняли подсудимому его права и не выслушивали его показания, — не было времени ни для зачтения полностью обвинительного заключения, ни для ритуального «суд удаляется на совещание», ни для написания там приговора. Он заготавливался заранее и даже не оглашался — во избежание истерики и лишних хлопот! Председатель говорил: «Приговор вам будет объявлен» — и осужденного уводили, и до последней минуты он не знал, что его ожидает. Приговор оглашали уже перед казнью.

В Лефортове и разыгрался этот очередной судебный фарс вечером 15 июля.

Подсудимых вызывали по одному. Судя по протоколу, дело каждого заняло у судебной тройки с неизменным коренником, армвоенюристом В. В. Ульрихом, ровно по 20 минут (к примеру, время Павла Васильева — 19.20–19.40) и состояло только в том, чтобы соблюсти формальности: «удостоверить личность», — немудрено и перепутать! — зачитать скороговоркой суть обвинения, спросить, признает ли узник себя виновным, и дать последнее слово.

Все подсудимые — и Карпов, и Макаров, и оба Васильевы, Павел и Иван, — виновными себя признали, показания, данные ими на следствии, подтвердили.

Их расстреляли в той же Лефортовской тюрьме, поскольку приговор должно было приводить в исполнение немедленно. После полуночи. По календарю было уже 16 июля. Как именно все произошло, успели ли они проститься, перекинуться словом или взглядом — этого мы никогда не узнаем. Палачи вымерли, а случайных свидетелей быть не могло. Давать простор воображению здесь неуместно.

Как вспоминал военный прокурор Н. П. Афанасьев, Ежов приказал оборудовать в Лефортовской тюрьме особое помещение для расстрела — это было старое приземистое здание в глубине двора с толстыми стенами.

Первая комната — что-то вроде «приемной». Здесь Афанасьев в последний раз видел Ежова, чтобы выполнить свою формальную миссию — удостоверить личность бывшего наркома перед расстрелом. И вторая комната… Именно там, где были расстреляны Ежовым сотни людей, нашел смерть и он сам.

Мало кто из палачей, доживших до наших дней, единицы согласились раскрыть рот и, под условием не называть фамилий, поведали хоть что-то о своей редкой профессии. Говорят, приговоренные к смерти часто менялись внешне до неузнаваемости, седели на глазах. Многие впадали в истерику, бредили наяву. Иные умирали до исполнения приговора — от разрыва сердца. Редко кто пытался сопротивляться — таких сбивали с ног, скручивали руки, надевали наручники.

Палачи жили как нелюди. Приходилось приводить в исполнение по многу приговоров в день. Стреляли револьвером «наган» почти в упор, в затылок, возле левого уха. Наганы раскалялись, обжигали — их меняли, целый ящик был наготове. На руках — резиновые перчатки, на груди — фартук.

Стресс снимали водкой — положено по инструкции. Сознание затуманивалось, нагоняли на себя злобу, представляя, что перед ними и впрямь злейшие преступники, враги. Многие спивались, повреждались в уме. Но были и такие, кто прожил долго, в чинах, почете, довольстве и гордости за свой тяжкий труд во славу Родины.

Известно, что тела казненных 16 июля 1937 года писателей были преданы земле на Донском кладбище.

И все же как они умирали? О чем думали? Может быть, о том же, что и герои их книг, тоже идущие на эшафот, ведь писатели вкладывали им собственные мысли, переливали свою кровь? Например, вот этот, из повести Ивана Макарова «На земле мир»:

«— Родина, — говорит, — родина! Стыдно за такую родину. Позор один. Один позор. Вы только подумайте, господин надзиратель, что на этой родине творится. Все лучшее, все, что могло бы избавить человечество от мук невыносимых, все это лучшее погубляется. Вот мы, господин надзиратель, про писателей заговорили, а ведь самых лучших-то из них извела родина. Ведь только и жилось тем писателям хорошо, что у нашего деспотизма зад лизали, да на кончик пальца, как на дирижерскую палочку, смотрели. А ведь с настоящими-то писателями что сделали? За кого ни возьмись!.. Родина! Родина! Не родина, а тирания, скопище и засилие подлых, захлюстанных чиновничьих душонок…»

Теракт в виде протеста

В ту же ночь на 16 июля там же, в Лефортове, теми же палачами была расстреляна еще одна группа писателей. И судили их в тот же день, только утром. И проходили они по тому же сталинскому списку от 26 июня, только номера другие:

1 категория

…36. Кириллов Владимир Тимофеевич…

55. Мещеряков Тимофей Степанович…

А вот поэт Герасимов Михаил Прокофьевич числится в этом списке почему-то по второй, лагерной категории, хотя на самом деле был расстрелян в ту же ночь.

Все они тоже стали добычей гигантской братской могилы на Донском кладбище.

Голгофа одна, но путь на нее у каждого свой.

Юбилейная волна — столетие со дня смерти бессмертного Пушкина — не миновала ни одного селения в нашей необъятной. Докатилась она и до Пензы — ничем особо не примечательного, провинциального града. На литературных вечерах кроме начальства, стахановцев, артистов и местных тружеников пера выступали и гости из Москвы — известный поэт-пролетарий Владимир Кириллов и прозаик, боец легендарной Первой конной Тимофей Мещеряков. После аплодисментов, как водится, — застолье с выпивкой и первый тост… можно погадать, в честь кого был этот тост, какой гений оказался впереди — Пушкин или Сталин. Зазвенели вилки и ножи, зажужжала беседа, голоса потеплели.

Тут кто-то совсем некстати завел разговор о проходящем в Москве процессе «Параллельного антисоветского троцкистского центра» и об обвиняемом на нем крупном большевике-ленинце, теперь — заклятом враге, Леониде Серебрякове. Наступила тишина, и в ней отчетливо прозвучал голос Владимира Кириллова, говорившего сидящему рядом Мещерякову:

— Серебряков — мой друг, еще со времен царской ссылки. Если его расстреляют, я подниму в Москве целый скандал!

На календаре было 30 января, собравшиеся не знали, что как раз в этот день Серебряков был приговорен к смертной казни.

Той же ночью Кириллова арестовали, а всех других участников застолья допросили как свидетелей. Деваться некуда, да, подтвердили они, говорил московский гость такое и даже собирался послать телеграмму протеста против приговора Серебрякову. Должно быть, пензенские чекисты хотели выслужиться перед начальством, поймав крупную рыбу, и в справке на арест поэта добавили от себя: «Высказывал террористические настроения, заявив, что если Серебряков будет расстрелян, то он совершит теракт против Сталина». В другом документе — вариация: «Кириллов сознался, что имел намерение совершить теракт против товарища Сталина в виде протеста против приговора Верхсуда по делу Серебрякова и др.»

90
{"b":"200968","o":1}