Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но, как я могла убедиться за свою долгую жизнь, все имеет конец. «В конце концов!»

В одной из пересыльных тюрем (в Ленинграде) на стене камеры неизвестным поэтом были нацарапаны стихи, сохранившиеся несмотря на тщательную забелку:

В этом мире всё кончается,
Не сидеть же целый век!
Этой мыслью утешается
Заключенный человек.

Потом шло несколько неразборчивых строф, последняя выступала достаточно явственно. Она была, увы, менее оптимистична:

Все бывает в этом мире,
Может, будешь ты опять
На Гороховой четыре,
На Шпалерке двадцать пять!

Там, на Шпалерке, к тому времени уже разместилось грандиозное здание Ленинградского НКВД.

Но тогда, когда я в первый раз сидела в бутырском «собачнике», я еще не прочла этих стихов и не была достаточно умудрена опытом. И мне казалось, что я уже на пределе, больше не могу, не вынесу; вот-вот мне станет дурно, или я просто тут и умру, в этом «собачнике». Я несколько раз пробовала постучать, но никто не отзывался.

Конечно, я не умерла, и даже дурно мне не сделалось. Потом, с годами, я узнала, что человек «все может». По крайней мере гораздо больше того, что ему кажется.

В конце концов за мной все-таки пришли. Раздели догола, одели в «бутырское» — рубаху и панталоны, а сверху оставался мой лыжный костюм (который давно бы следовало простирнуть). Отвели в камеру по каким-то нескончаемым железным ажурным лестницам, которые гулко гремели под ногами. Потом я узнала, что моя камера была в «лучшем», четвертом этаже. Она была, действительно, хорошей светлой камерой. Хотя окошко было высоко, чуть не под потолком, оно было щелеобразным, не по вертикали, а по горизонтали, почти во всю ширину стены, как в коровьем стойле, и света давало достаточно. Щитка на окне не было, и так как оно выходило на юг, и камера была на верхнем этаже, солнышко — если оно не куталось в облака — с раннего утра заглядывало в камеру.

Нравы в Бутырках были попроще: никто окна не открывал и не закрывал, можно было самой, дотянувшись на цыпочках рукой до рамы, закрывать и открывать, сколько хочешь. Камера была довольно просторная — как со временем оказалось, в нее можно было втиснуть целых четыре койки. Но пока я была одна.

За окном уже брезжил рассвет, когда меня привели. Бутырские порядки были ближе к лагерным, возможно, потому, что там были и «жилые корпуса», в которых отсиживали уголовники с небольшими сроками. Их использовали как рабочих для обслуживания кухни, бани, прачечной.

Поверки бывали два раза в день — утром и вечером. Отворялась дверь, входил корпусной (как в дальнейшем оказалось, их было четыре и они сменяли друг друга по суткам). Считали просто «по головам», так как никаких «инициалов» не спрашивали.

И вот что произошло в первый день моей жизни в Бутырках. Едва я, измученная «собачником», повалилась на койку, как дверь с грохотом (в Бутырке двери камер были толстые, деревянные и все почему-то страшно грохотали) отворилась, и часовой скомандовал: «На поверку встать!»

Вошел корпусной, и я сразу вспомнила о книгах:

— Гражданин начальник, пришлите мне, пожалуйста, книги.

— Хм, книги?.. — глубокомысленно задумался корпусной. — Це трэба выяснить.

— Как выяснить? — ахнула я. — Я же на Лубянке имела книги, мне разрешено!

Корпусный покачал головой:

— Трэба выяснить! — И дверь с грохотом захлопнулась. Кажется, не смешно, не дико ли? Человек потерял все — свободу, родных, детей, ему грозит расстрел, что в такой ситуации значат книги? С книгами ждать расстрела или без книг?! Однако, когда дверь за корпусным захлопнулась, и я поняла, что никаких книг не будет, я пришла в отчаяние. В такое отчаяние, в какое не приходила ни разу за все время на Лубянке.

Там я лихорадочно думала, мучилась, сходила с ума, но все это было как-то активно, или таким по крайней мере мне казалось.

Сейчас все было кончено. Впереди оставалось только несколько недель или месяцев ожидания, и больше уже думать, перебирать вновь и вновь все детали прошлого мне было не под силу. Да и незачем. После того, как я «подписала», я уже жила какой-то нездешней, нереальной жизнью и хотела вернуться к своим книгам, как возвращаются к друзьям после перенесенных горестей и потерь.

Так вот, им было мало того, что я сама подписала себе смертный приговор! Мало того, что у меня все отняли! Так еще последние дни надо мне отравить, отнять последнее мое утешение. И в первый раз за все время я заревела, как когда-то ревела Маруся. Я лежала, зарывшись с головой в одеяло, повернувшись к стене и рыдала чем дольше, тем горче, тем сильнее.

В Бутырках кроме глазка в двери было еще и окошечко. Оно открывалось, когда приносили еду, в него просовывали пайку хлеба, миску с супом или кашей, чайник с кипятком. Теперь это окошечко отворилось, и мужской голос осторожно позвал:

— Девушка, а девушка!

И так как я не отвечала, то еще раз:

— Девушка, ну чего вы расстраиваетесь, хватит уж! Но остановиться я уже не могла.

— Позвать вам, что ли, опять корпусного?

Ответа он не получил, так как из-за рыданий я не могла выговорить ни слова.

Окошечко закрылось, но через несколько минут открылась дверь, и снова вошел корпусной. Он постоял надо мной (а я все ревела) и сказал:

— Ну щось вы убиваетэсь? Я ж казав, шо спройшу. Постоял, постоял, да и вышел. Через некоторое время дверь снова открылась, и в камеру вошел часовой.

— Девушка, — сказал он, — не плачьте! Вот, корпусной вам книгу прислал! — Он положил книгу на столик около моей койки. Не знаю, было ли это нарушением устава, и откуда корпусной взял книгу, может быть, от другого заключенного?

Это был… томик Брюсова! Везло мне на утешителей — поэтов! И какие подходящие стихи нашла я в этом томике! И сколько заучила их наизусть, пока мне все-таки дали книги.

Мои сокамерницы

Через две недели — событие первой величины: У меня появилась сокамерница. Первые дни, радости не было предела. Она была моего возраста, может быть, немного постарше. Преподавательница-ботаник. Как и я, обожала путешествия, много ходила пешком, любила Крым, Кавказ. У нас было много общего, и мы могли бы подружиться, даже и не сидя в одной камере, где для разговоров и рассказов времени было более чем достаточно.

Конечно, и о наших «делах» мы тоже поведали друг другу. Она была «троцкисткой» не в большей степени, чем я — «террористкой». У нее был друг, с которым по ряду обстоятельств она не могла соединиться окончательно — отсутствие жилплощади, старая мать и еще что-то. Друга арестовали — как оказалось, он был троцкистом, с кем-то был связан, занимался какой-то деятельностью. Галя — так ее звали — даже и не подозревала об этом, но он показал, что она все знала и разделяла его троцкистские взгляды. Ее тоже забрали.

— А я даже и понятия не имею, какие они, эти «троцкистские взгляды»! В чем их суть? А вы знаете?

Нет, я тоже не знала. Галя не верила, что ее друг мог так наговорить на нее, но ей показали протокол допроса с его подписью:

— Представляете, какой ужас?

Итак, первое время мы очень радовались, что сидим вместе, и после загробного молчания Лубянки разговоры лились рекой. Но мало-помалу разговоры начали как-то приедаться, и мы незаметно стали раздражать друг друга. И чем дальше, тем больше.

Когда Галя засыпала, она не храпела, но издавала носом какие-то странные звуки, похожие не то на стон, не то на мычание. Сначала я не обращала на это никакого внимания. А через несколько дней уже не могла заснуть, не спала целые ночи напролет. Я закрывалась с головой одеялом, клала на ухо подушку ничто не помогало. Я слышала постанывания Галины и не могла спать.

23
{"b":"201673","o":1}