Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тут же рядом с «зоной» на высоком берегу Тимшера, расположился «посёлок» вольных. Десятка полтора-два домиков — некоторые получше, но больше ветхих хибарок, вытянулись цепочкой вдоль берега. В домиках получше жило начальство из 3-го Отдела, которое осуществляло здесь государственную (и полную!) власть, и воинская охрана с семьями. В других — немногочисленные вольнонаёмные рабочие и служащие, в том числе, и две медсестры — девочки, выпускницы из Соликамской школы медсестер, присланные по распределению. Тут же находились и все необходимые «учреждения» — ларёк, пекарня, контора с её бухгалтерией и отделом снабжения. До ближайшей деревни — сельсовета Бондюг, Чердынского района, было 37 километров проселочной песчаной дороги, с глубокими колеями, размытыми дождями, по которым никаким грузовикам не пройти. Сообщение осуществлялось лошадьми, или на «своих двоих». Если случалось отправить письмо, надо было ждать «оказию» или самому отмерить 37 км. до почты и обратно.

От Бондюга до Чердыни и дальше, до самого Соликамска, где проходила железная дорога, — тоже шоссе не было, и проселочные дороги были не намного лучше, чем наша Тимшерская. Однако, всё же грузовики там пробирались и подвозили в Бондюг продовольствие, медикаменты и прочие грузы. А в то время, когда Кама вставала на зиму, скованная льдом, то это и были единственные «пути сообщения».

Вся разница с «зе-ка» у наших трудармейцев была в том, что они были «расконвоированы» и на работу бригады выходили без конвоя, хотя перед выходом и по возвращении в зону их так же пересчитывали, как и самых обыкновенных «зе-ка». Но всё же заключенными они не считались, ибо никаких статей — ни уголовных, ни политических они не имели. Так что, вообще-то, было неясно — кто они — «Вольняшки» или заключенные? Однако скорей было похоже на заключенных. Вроде них оказалась и я со своим юридически оконченным сроком. Я тоже была расконвоирована, но никакой бумажки об освобождении не получила, никакого паспорта и никакой возможности уехать не только домой, но и вообще куда-нибудь.

Шёл 1944-й год, и хотя великий перелом в войне был давно позади, но 58-ю статью из лагерей не выпускали, даже если «срок» и был закончен. Как ни странно, нас, лагерников, это даже не слишком возмущало. Конец войны уже явно приближался. А с ним — и пора великих перемен, которых все так жаждали и ждали. Для нас — это будущая всеобщая амнистия — амнистия, какой свет не видал! Так что скоро мы всё-равно разъедемся по домам, вернемся к своим родным. Скоро, скоро, вот-вот!

Как всё сложилось потом, все вы, — мои читатели, наверное помните… А если молоды и не знаете — читайте дальше…

Тевий Израилевич

На берегу Тимшера, в самой крайней и невзрачной хибарке, которая имела всего-то одну комнатушку, поселили и меня. Поселили, по-видимому потому, что в «больничной зоне» никакого — ни женского, ни мужского барака для заключенных не было, а единственный «не больной» заключенный — главный (и он же единственный) врач больницы жил в «зоне», в маленькой каморке рядом с дежуркой (она же — перевязочная) главного корпуса больницы. Хотя срок его еще не кончился, но он также был расконвоирован и мог свободно выходить за «зону», когда это было ему нужно. Это был Тевий Израилевич Л. — известный Киевский кардиолог.

Ах, дорогой мой Тевий Израилевич!.. Ему я обязана стольким в жизни, да и просто самой жизнью тоже. Ведь только благодаря его энергичной настойчивости, почти требованию, я получила диплом медсестры, который мне так пригодился в последующие годы сибирской ссылки. Тевий Израилевич буквально «заставил» меня сдать экстерном за все курсы Соликамской школы медсестер. Благодаря ему я кое-что знаю и смыслю в медицине и в работе медсестры, которой впоследствии мне пришлось заниматься многие годы. Наконец, благодаря ему — в Тимшер приехала мама с моим младшим сыном Вячеславом!

…Тевий Израилевич, где-то он сейчас? Вряд ли среди живых — ведь он был намного старше меня. Но дожил ли хоть до реабилитации?.. Я знаю, что после освобождения (по окончанию срока) его не пустили в Киев, и он поселился в Фастове («101» км. от Киева!). Но когда в 49-м меня снова арестовали и отправили в ссылку (на вечные времена!), как, вероятно и его, переписка наша оборвалась и больше я о нем ничего не знаю.

Не обижайтесь на меня ради Бога, дорогой Тевий Израилевич, если мои Тимшерские воспоминания иной раз заставляют меня улыбнуться. Будьте уверены, что это ни мало не мешает моему глубокому уважению и преклонению перед вами — прекрасным, выдающимся врачом-кардиологом, и человеком, сделавшим мне столько добра…

Как сейчас помню: Тевий Израилевич… Маленький, полноватый, брюшко уже явно намечается; с короткими руками, которыми он в увлечении слишком, усиленно жестикулирует. Смешливый, любит и сам анекдот рассказать. Но всё это как-то «невзначай». Удивительно серьезное лицо, с выражением всегда несколько отсутствующим, даже тогда, когда ведет беседу на самую что ни на есть житейскую тему. Как будто одновременно — где-то «на заднем плане» — обдумывает сложную медицинскую ситуацию, требующую его вмешательства и решения…

Страстью Тевия Израилевича было — учить. Всё равно кого, только учить. Когда-то он читал лекции в «Киевском медицинском институте повышения квалификации врачей». Теперь он читал лекции нам — трем медсестрам, из которых только я не была полуграмотной (да и то, не в отношении медицины!). Но читал он так же вдохновенно и блестяще, как, очевидно, делал это и в Киеве. Приводя разительные примеры, ссылаясь на литературу о которой мы, разумеется в жизни не слышали, чертя углем (за неимением грифеля) на деревянной доске, а то и прямо на чём попало, схему сосудов и сердечных клапанов, заставляя нас подолгу выслушивать и пальпировать больных. Диагност он был первоклассный, а кардиолог — прославленный на весь Киев.

Когда начиналась лекция в нашей маленькой дежурке, (она же перевязочная), жизнь в больнице замирала. Вышколенная обслуга из немцев-трудармейцев быстро усвоила: во время «урока» стучаться в дежурку бесполезно и запрещено раз и навсегда. Иначе можно заработать грубый окрик, а позже — разнос: — Сколько раз вам говорить?!

Мне кажется, что в случае чего либо непредвиденного, (например, раньше времени наступающего, летального исхода), — лекция всё же была бы прервана и Тевий Израилевич отреагировал бы на зов. Но проверить не пришлось ибо лекции наши происходили по утрам, после обхода, в те дни, когда Тевий Израилевич не был занят «интересным больным»; а больные в дистрофических корпусах, как правило, умирали ночью…

Тевий Израелевич был врачом по призванию. Медицину он любил страстно, и кроме неё, насколько я поняла, когда мы подружились и стали «своими», им владела еще только одна страсть — к красавице жене, певице Киевского оперного театра. Письма от неё, которые озаряли жизнь Тевия Израилевича в Тимшере, в мрачных стенах таёжной больницы, приходили, к сожалению, не слишком часто. Поэтому вовсе не удивительно, что моё появление оживило его и заставило потянуться к «живой душе». Остальные наши сестры были еще совсем девчонками, которым только и была охота танцевать «чижа» до утра (самый популярный таёжный танец!) с молодыми вохровцами в бараке, который назывался «клубом».

Таким образом я и оказалась такой единственно «живой душой», способной терпеливо выслушивать длинные (и, в какой-то мере, интересные даже для меня) медицинские истории, и еще более интересные истории из жизни самого Тевия Израилевича, начиная с воспоминаний о детстве.

К сожалению, и к огорчению Тевия Израилевича, медицина никогда не была моим «коньком». Куда больше меня трогали его сердечные дела, его трудные и запутанные отношения с женой, его печальные предчувствия будущей одинокой старости. По-видимому, красивая певица, (действительно очень красивая, судя по карточкам), была не из тех, кто дожидается мужей по 10–15 лет…

Мы подружились. Однако, нельзя сказать, чтобы наши отношения были всегда ровными и дружескими. Фанатически любя медицину, и веруя в её великие возможности, Тевий Израилевич, как я уже сказала — прекрасный диагност и отличный врач и не только в своей узкой специальности кардиолога, но и в других её областях, к сожалению интересовался в основном медицинской наукой, больше чем объектом, к которому наука эта в данном случае прилагалась. Он готов был сидеть у тяжело больного (скажем, с инфарктом пли крупозным воспалением легких) ночь напролёт, ловя мельчайшие изменения в состоянии больного, готовый молниеносно вырвать его из когтей смерти в минуту острого кризиса; готов был исследовать и 10 раз выслушать больного ставя всегда безошибочный диагноз. И как же был он осторожен с диагнозом в туманных и неясных случаях! Так и вижу его размышляющим и бормочущим вполголоса, по привычке думать вслух: «Что редко — то редко… Бывает… Бывает… но редко…» И один за другим, он отбрасывает возможные диагнозы. Вот это «редко» и делало его врачом крайне вдумчивым, похожим на шахматиста, который хочет выиграть наверняка… И так вот пока больной остаётся неясен, или наоборот — ясность наступила и пришла пора бороться за жизнь этого больного — Тевий Израилевич был в одном-единственным «фокусе» — весь собранный, весь — внимание, ну, как стрелок на охоте! Тут уж он забывал и о красавице — жене, и о шумящей на сотню верст кругом тайге, не видел зябко помигивающего светильника, резервуар которого составляла половина выскобленной картофелины, а горючее — мазут, добытый у водителей катеров, так как керосин доставлялся обычно «с перебоями», а «движок» электрогенератора большей частью вообще не работал, так как чинить его было некому; забывал о колючей проволоке и вышках по углам «Кустовой больницы для трудармейцев»… О бараках, битком набитых доходягами, умиравшими от голода, которых уже никакая, даже самая гениальная медицина спасти не могла…

97
{"b":"201673","o":1}