Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Наконец я перевела дыхание. Не поверить ему было невозможно. Не могло быть на свете человека, думала я, у которого бы закралось сомнение в искренности и правдивости его слов, хотя говорил он безо всякого пафоса, чётко и прямо.

Ганичку прерывают. И прерывает тот, с тиком:

— Майор Ганин, медленно произносит он, глядя куда-то в пространство, вы можете ПОРУЧИТЬСЯ, что подсудимая не совершила преступления против Советской власти?

Наступает молчание и такая тишина, что, мне кажется, на весь зал слышно, как бухает мое сердце.

Наконец, Ганичка говорит. Он стоит подтянуто, по-военному, стройный и красивый в своей форме, которая ему так идет. Говорит четко и ясно, в меру громко, не торопясь.

— Товарищи судьи, вы сами понимаете, что в наше время никто ни за кого ручаться не должен.

— Ганичка, что ты говоришь? — вскрикиваю я.

— Подсудимая недопонимает… — Ганичка делает какой-то жест в мою сторону и что-то, по-видимому, объясняет, но я уже ничего не слышу и ничего не понимаю. «Как? Даже ты, честнейший, благороднейший, принципиальный — ты не можешь ручаться за меня?! Или ты в самом деле можешь поверить, что я совершила преступление?»

Потом, спустя годы, я поняла, что ответь Ганичка иначе, он все равно ничем бы мне не помог, только себе бы сильно навредил.

Да, он знал это, он был юрист и коммунист, и он знал какого ответа требовала от него его партийная этика. И в тот момент не страхом за себя он руководствовался, а этой самой партийной этикой, предписывавшей «ни за кого не ручаться», особенно в период «острой классовой борьбы». Но это я поняла потом, а сейчас мне все вдруг стало все равно. Я поняла, что всё кончено, мы будем осуждены!

Но разве это важно теперь?.. Мысли у меня скакали и я уже связно не могла думать ни о его ответе, ни о суде. Ничего ясно не воспринималось, и вся остальная часть суда видится мне как в тумане.

Ганичка был отпущен. Он вышел твердым военным шагом и на меня не взглянул.

Дальше все пошло совершенно так же, как шло на следствии. Инициативу взял в свои руки судья с тиком — недаром я предчувствовала, что именно он несет нам беду. Снова началось толчение воды в ступе вокруг моих «террористических» фраз.

— Вы говорите, что не думали совершать преступления, — глубокомысленно изрек человек с тиком, — но кто-нибудь мог услышать ваши слова, вы могли натолкнуть на мысль, подать идею! Об этом вы не подумали?

Нет, об этом я не подумала.

Я знала, что всё кончено и отвечала тускло и односложно. Не всё ли теперь равно?

Юрка сначала пытался что-то доказывать. Но все это было ни к чему, и мы это чувствовали. Нам дали последнее слово, но ни я ни Юрка уже не знали, что говорить. Я что-то сказала о том что мы не считаем себя виновными в политическом преступлении, но виновны в легкомысленной болтовне, которая, как оказалось, может быть истолкована как политическое преступление. Это уже от нас не зависело, и с этим мы ничего поделать не могли.

Суд удалился на совещание, и мы с Юркой остались вдвоем, не считая наших конвоиров. У Юрки на щеках горели яркие красные пятна величиной с медный пятак.

…Мы сидели подавленные и ни о чём не хотелось ни думать, ни говорить. Но время шло, а судьи всё не возвращались. Тревога росла, мы начали ожидать самого худшего…

Я, как могла, старалась приободрить Юрку: — В конце концов, не могут же расстрелять обоих!? Тебя-то ведь ни в чём особенном и не обвиняли… Ведь ясно, что главная героиня — я. Ты вскоре вернёшься домой, я уверена! Ну а я… Если меня… То и с Маком тоже может что-то случиться. Ты тогда, когда вернёшься позаботься о маме и ребятах… Они же совсем маленькие… — Говорила я не совсем связно.

Мы просидели на своей скамье часа два. Мы устали, как-то отупели и даже о возможном расстреле стали говорить спокойно. Мы понимали, что ни от кого больше ничего не зависит. «Мясорубка» завершает свой цикл.

Наконец, на авансцену вышел секретарь и объявил:

— Приговор будет объявлен завтра!

На этот раз мы не смеялись в своем подвальчике. Мы сидели тихие, уставшие, опустошенные. Значит, это будет «плохой» приговор, если его надо с кем-то или с чем-то согласовывать. Мы уже почти не сомневались, что это будет расстрел… Ну, да ладно, что будет то будет.

И в моей камере тоже уже никто не радовался и не ждал ничего хорошего.

На другой день со мной прощались уже навсегда, понимая, что в эту камеру меня уже больше не приведут.

Приговор

Я и до сих пор не могу понять, зачем им надо было откладывать на сутки вынесение приговора? Что нужно было выяснять в деле, в котором и без того всё было ясно «как стёклышко»?

Не могли же, на самом деле, не видеть эти убелённые сединами люди, что перед ними не политические преступники, а попавшиеся на «крючок» наивные люди, что всё следствие — фарс, что обвинение — чепуха. Если же они ЗАРАНЕЕ знали что они должны нас осудить, то неужели не была уже известна и согласована мера наказания?.. Зачем была нужна отсрочка?.. Чтобы испытывать наши нервы?.. Что мы им?.. И какое им дело до наших нервов?..

Я не могу поверить, что у них могли возникнуть какие-нибудь разногласия… Вряд ли кто-нибудь из них осмелился бы противоречить другим, если бы вдруг он возымел «крамольное» желание защищать меня…

Вот эта отсрочка, пожалуй, и осталась единственной загадкой из всего моего процесса. «Тайное», которое никогда не стало «явным».

Итак, на другой день утром, нас в третий раз привезли на Арбат. Опять, в том же подвальчике, в томительном ожидании мы просидели чуть не до самого вечера. Когда уже подкрались ранние зимние сумерки, и воздух за окном посинел, нас, наконец, повели в зал. На этот раз судьи не уселись за стол, а каждый встал за своим стулом. Главный судья ровным голосом, безо всякого выражения, прочел приговор:

«— Фёдорова Евгения Николаевна, 1906 года рождения, ранее не судимая, происходящая из дворян, в прошлом близкая семье князей Щербатовых, расстрелянных по Савинковскому делу…» Я старалась слушать внимательно, но мысли разбегались, и я не могла сосредоточиться.

«— …Следствием установлено террористическое высказывание, направленное против вождей партии и правительства, имевшее место в Ленинграде, позже повторенное в Москве…» («Как повторенное? Что я повторяла?»).

«— …На основании изложенного и учитывая социальную опасность подсудимой, суд квалифицирует ее преступление по ст. уголовного кодекса 58–8 через 19, как намерение совершить преступление и приговаривает к восьми годам исправительно-трудовых лагерей без конфискации имущества ввиду отсутствия такового у подсудимой».

«— …Подсудимый Соколов Юрий Александрович, 1912 года рождения, ранее не судимый, приговаривается по ст. 58–14 за недонос, к трем годам исправительно-трудовых лагерей. Обвинение по ст. 58–10 за недоказанностью снимается. Кассационная жалоба может быть подана в течение 24-х часов».

Ну, что же вы, идиоты? Радуйтесь, танцуйте! Не расстрел же! И даже не десять лет, а только восемь! И имущества, слава Богу, нет, конфисковывать нечего!

Тут бы и улыбнуться!.. Но ВОСЕМЬ лет лагерей!.. А как же дети?.. А у Юрки и вообще смехота — всего три года! Радуйтесь, дураки!

Так нет же, не так устроен человек. Только что ждали расстрела, а теперь восемь лет вдруг хлещут нестерпимой обидой. Да даже и не восемь лет, это еще не реально, не материально, это еще вообразить невозможно — восемь лет! Нет, другое возмутительно обидно и непереносимо: что это такое — «„намерение“ совершить преступление»?

— Какое «намерение»? — кричу я на весь зал. — Меня никто не обвинял в «намерениях»! Меня обвиняли в «высказываниях», а не в «намерениях»! Это ложь!

Судьи что-то говорят секретарю, и вся тройка удаляется за кулисы, не взглянув на нас, словно не слыша моих истерических выкриков.

Юрку бьёт нервная дрожь. Он получил «всего» три года за «недонос на меня», но его это не утешает. Три года лагерей!.. Вот тебе и МЭИТ!.. Вот тебе и шахматы!.. Москва, театры, девушки… Три года, а потом что?..

32
{"b":"201673","o":1}