Литмир - Электронная Библиотека

— Вообще-то, по теории вероятности, — рассудительно сказал Редько, — пожалуй, и можно найти.

— Знаем мы эти теории, — отмахнулся Володин. — Был, говорят, в Ленинграде во время войны один-единственный слон — и то в него бомба попала. Вот вам и теории!

— А даже найдешь, — вдруг проговорил Букреев, ни на кого не глядя, — так надо еще, чтоб и она тебя нашла, чтоб поняла...

Все-таки осторожно он покосился на нее, она поняла, о чем он, кому все это говорит, но что же она могла сейчас ответить и как ответить, чтобы только он один и понял...

«Отпусти их, — попросила она глазами. — Мы уже без них обойдемся, честное слово».

— Ладно, — подытожил Букреев, — все ясно. Свободны. Оба...

Володин и Редько переглянулись: пойми тут его — сам затеял этот разговор, и сам же вдруг оборвал...

«Ты та́к хотела?» — посмотрел на Марию Викторовну Букреев.

«Так, — призналась она, пока Володин и Редько выходили из каюты. — Спасибо, родной».

Дверь уже давно закрылась, а они молча все смотрели и смотрели друг на друга, и не мучились этим молчанием, и, наверное, не замечали его. И так они чутко улавливали каждое непроизнесенное, а только лишь подуманное слово, и столько было сказано нежного, хорошего, единственного, и так они были счастливы, так понятно счастливы, что теперь уже просто невозможным казалось, нелепым, необъяснимым, как же они раньше, с самого начала, с первой их встречи, с одного только взгляда, или хотя бы вчера, или сегодня утром, днем, еще какой-нибудь час назад — как же они, такие близкие и родные люди, даже и не догадывались об этом. Боязно было заговорить, шевельнуться, просто моргнуть глазом...

Это было незнакомое ему, острое, захватывающее чувство такой близости, такого родства, такого понимания, что с радостным недоумением, с ужасом он думал, что ведь могло же ему никогда и не выпасть такое, и до конца своих дней он так и считал бы, что другой жизни, чем та, которой он жил до сих пор и которой — рядом с ним и еще где-то — жили, и живут, и проживают свою жизнь многие другие люди, — что другой и не может быть, не бывает, что все это чуть-чуть придумано, чтобы легче жилось на свете, а если иногда он и позволял себе допустить, веря и не совсем веря, что такое, может, и случается, и бывает, что оно с кем-то и возможно, то все-таки не у него, не с ним...

Она была немного спокойнее: она чувствовала, знала, что такое может, должно бывать. Как же иначе? Зачем бы тогда все, все вокруг, если заранее знать, что такое не случается, не возможно?.. Не знала только, что это ей может выпасть, не понимала сейчас, за что же это именно ей...

— Видишь, вот как... — беспомощно сказал Букреев, не замечая, что говорит ей «ты». Он на ощупь потянулся за сигаретой, прикурил и жадно несколько раз затянулся. — Видишь, как все... Как оно все... — виновато повторил он.

— Не надо, прошу тебя! — Она испугалась. Испугалась, что он как будто извиняется за что-то. Перед ней, перед собой, перед кем-то — не должен он ни перед кем извиняться. — Ничего ведь не изменилось... Просто нашлись... Какое теперь имеет значение все остальное, раз нашлись?

— Как это — какое? Ты разве не понимаешь...

— Смешной... — проговорила она ласково, как ребенку, которому больно. Ведь все равно уже случилось. Что бы там ни было.

Нет, она, кажется, все-таки не понимала... Не глядя на нее, что-то бесцельно переставляя на своем столе, он сказал:

— А знаешь... Вчера мне дочка вдруг говорит: «Папа, ты даже не представляешь себе, как ты мне нужен»...

— Ну чего ты терзаешься? — Мария Викторовна грустно улыбнулась. — Не дура же я. Не такая уж дура...

И вопрос этот — «Как же быть-то теперь? Как быть?» — так и остался невысказанным, а были другие вопросы, которые они, перебивая и торопясь, задавали друг другу: «Ты знал?..», «Неужели ты понимала?..», «А помнишь?..», «А ты помнишь?..»

Как будто они встретились после долгой разлуки.

Они вспоминали, как все у них началось, как и когда каждый из них впервые что-то почувствовал, подумал, догадывался или подозревал, и как-то так выходило, что не она первая и не он первым это заметили в себе, потому что если вспоминала Мария Викторовна, то и он, вспомнив, считал, что в то же самое время, даже в ту же минуту и он тоже что-то почувствовал тогда, а если припоминал Букреев, то она тут же досказывала остальное.

И, все это вспоминая, и удивляясь, и радуясь каждому одинаковому предчувствию, и чувству, и общей какой-то мысли, которая, оказывается, уже тогда, раньше была у обоих, и любому совпадению взаимных опасений, неуверенности, обид, которые были теперь у них уже в прошлом, они не говорили только о будущем, старались пока об этом не думать, не затрагивать, случайно не коснуться, потому что хотя никто, ни в чем, ни перед кем не был виноват, но слишком все было переплетено, запутано, связано, слишком много это сулило боли. И хоть кричи, разбейся — а ничего не изменишь.

Но какое же это счастье, если так больно? Разве бывает такое счастье, то есть разве оно счастье?

Ведь вот, кажется, и пробились друг к другу, нашли, нашлись... Все это так. Все так... Только легче ли им будет от этого?

А другим, которые не нашлись, — легче?

24

Утром, после того как уехала Мария Викторовна, Букреев вызвал к себе штурмана. У него еще оставался Володин, и уж тут пусть и не все, но многое зависело от одного Букреева.

У него был штурман, который пришел к нему семь лет назад молодым лейтенантом. Был этот лейтенант самолюбивым и не по чину дерзким юнцом, но был он упрям в деле, был все-таки исполнителен, точен... Куда-то сразу девалась его несерьезность, как только он оказывался за штурманской картой, и тут он уже был педантичный, зрелый офицер, потому что кроме женщин, а иногда, как казалось Букрееву, и серьезнее, чем женщин, любил этот лейтенант свою работу. Во всяком случае, штурманская его привязанность была куда продолжительнее...

А потом Букреев сажал его на гауптвахту. Один раз — за дело, а второй — скорее всего для профилактики: попался как-то под горячую руку. Разобравшись как следует и поняв свою неправоту, Букреев тогда все-таки не отменил этого решения. Раз наказал при всех офицерах — и ошибся, то исправлять свою ошибку тоже надо было не наедине, а он, командир, не мог тогда позволить себе такую роскошь.

Он только недавно принял отстающую лодку, команда была разболтана долгим заводским ремонтом, надо было твердо насаждать дисциплину, и Букреев не мог тогда поступиться самим принципом командирской непогрешимости, потому что дело было не в лейтенанте Володине и даже не в его, Букреева, личном авторитете, а в авторитете любого командира на лодке вообще — от старпома до старшины, то есть дело было в укреплении авторитета самой должности, которая всегда должна быть права уже сама по себе, даже если в чем-то и неправым оказывается человек, занимающий эту командирскую должность. В этом тогда и была, по мнению Букреева, высшая справедливость, и только так можно было в кратчайший срок навести на корабле уставной порядок.

А потом они со штурманом вместе плавали все эти годы, а однажды — вместе тонули. Всерьез тонули, а лодку и людей удалось все-таки спасти. И это, наверное, как на войне: когда вместе умираешь, а потом вместе остаешься жить — многое уже меняется в твоем отношении к этому человеку. А кроме того, единственным штурманом, по его мнению, чью прокладку можно было вообще никогда не проверять, был Володин, хотя Букреев, оставаясь верным и себе, и инструкциям, все-таки проверял ее. Но делал он это скорее для того, чтобы Володин не слишком возомнил о себе, ведь ему предстояло еще быть командиром. Нет, за такого офицера все-таки стоило побороться...

 

В каюте командира Володин застал минера и по виноватому лицу Шиловского, по обиженному и отчужденному его выражению, понял, что идет очередной разнос. Зная по себе, как неприятно в таких случаях присутствие постороннего человека, Володин попросил разрешения зайти попозже и, услышав в ответ: «Останьтесь, штурман», теперь вынужден был дослушать этот разговор.

55
{"b":"234341","o":1}