– Ясно. Пацана на фронте, стало быть, нажила.
Елена не ответила.
– Да я не в осуждение, не думай. Чего там… Так, для интереса спросил. Война – она всем жизнь спортила… Я вот сразу в сорок первом к немцам попал в окружение… Голыми на фронт гнали… одно ружье на троих… Да ладно, чего там вспоминать… победили и – баста! Победителей не судят. А как, сколько кого положили – это, брат, не нашего ума. Главное, до Берлина дошли. И флаг водрузили.
– Ты поешь, – сказала Елена, пододвигая ему тарелку с вареной картошкой. – Остыла только…
Петр загасил недокуренную беломорину, достал поллитровку.
– Давай, хозяйка, стаканчики. За встречу.
Елена подала два стакана. Петр разлил водку.
– Да ты чего стоишь? Сядь. Уважь мужа. – Он усмехнулся. – Муж объелся груш.
Елена продолжала стоять как вкопанная. Чокнулись. Петр опрокинул полстакана, налил еще. Снова закурил.
– Ты поешь, – снова сказала Елена.
– Успеется.
– Ты… оттуда? – едва слышно прошептала Елена.
– Откуда «оттуда»? Я два раза «оттуда». Сперва в немецких «оттуда», потом в советских «отсюда».
– Тише… – испуганно проговорила Елена. – У нас тут…
– Что? Стукачи? – Он засмеялся, обнажая беззубый рот. – Клал я на них!..
– Петр… я тебя умоляю!.. Нам здесь жить… – снова зашептала Елена.
– Да ладно. Понял. Молчу. Нас там таких, как я – «За Родину, за Сталина», – знаешь, сколько посдыхало? У-у!.. Ни хрена вы не знаете… и знать не хотите… То-то, я смотрю, полстраны проехал, мужиков нет, кругом одни бабы горбатятся… Да… А в Германии-то как нас освобождали – закружилось энкавэдэшное офицерье вороньем… «Родина вас ждет! Родина без вас скучает!..» Вот мы, дураки, рты-то и пораззявили. Те, что поумнее, всеми правдами-неправдами кто в Канаду, кто в Аргентину, кто в Австралию… Ну, а мы, мужичье сермяжное, как услыхали, что Родина нас ждет, так прямиком в телячьих вагонах из Европы – да на родную Колыму и покатили! Чтоб Родина, значит, без нас не соскучала. Чтоб, значит, уж всех, кем война подавилась, родная Колыма сожрала… Видать, на то мы и родились, а? Чтоб Родину как следует унавозить. А чё?.. Бабы еще нарожают!.. Им, бабам-то, все одно… навидался я вашего брата…
Елена сидела ни жива ни мертва. Она почти не слышала того, что говорил Петр. В мозгу ее сверлила, разламывая голову, одна мысль: неужели он приехал к ней насовсем? Неужели он останется с ними жить? А что? Законный муж. Разве она посмеет его выгнать? Неужели этот чужой, грубый, страшный человек ляжет теперь с ней в одну постель? А как же Юрочка? Что она ему скажет? Что это его отец?.. Нет, нет, нет, это невозможно, только не это! Господи, помоги!..
Петр встал, застегнул шинель.
– Ты… разве тебе не жарко? – в замешательстве спросила Елена.
Петр ничего не ответил, взялся за вещевой мешок.
– Ты что, уходишь? – еще не веря своему скорому счастью, сказала Елена.
– Ухожу, – ответил Петр.
– Что ж ты, даже не поел… – Ей стало вдруг его нестерпимо жаль. Так жаль! Глаза ее налились слезами. – Куда ж ты… теперь?
– На кудыкину гору.
– Постой…
Петр остановился. Но Елена молчала, не зная, что сказать. Он тоже молчал. Ждал. О Господи, да предложи она ему сейчас остаться, потом ведь с ее мягким характером не отделаешься ни за что! Нет, лучше уж сразу, без сентиментальностей, покончить одним махом.
– Ничё! Ты меня не жалей, – сказал наконец понимающе Петр. – Не пропаду. Погуляю чуток, да и обратно покачу, на Колыму. Никто меня нигде не ждет, вольный казак, а там – братишки, кто в могилах, а кого и земля еще носит. Ничё!..
– Петя… голубчик… – взмолилась вдруг Елена. – А тебе не встречался где-нибудь случайно… ну, в плену или… в лагере… один человек, Анатолий Викторович Шабельский… полковник? – заливаясь краской и задыхаясь от волнения, прошептала Елена.
Петр усмехнулся.
– У нас там ни полковников, ни генералов не было. Одна лагерная пыль. Ну, бывай.
Он резко повернулся и вышел.
И только после того как затихли его шаги, Елена медленно опустилась на табуретку и зарыдала.
Подкараулив, когда дяденька в шинели выйдет из их подъезда и пойдет со двора на кривую, с деревянными двухэтажными домами, улицу, где время от времени грохотали, громко повизгивая, трамваи, Юра прибежал домой.
– Мам, мам, ты чего? Кто это был, мам? – теребил он в нетерпении плачущую Елену.
– Никто, – ответила мать, вытирая ладонью глаза. – Сослуживец твоего отца. Вместе воевали.
– Ты ж говорила, он пропал без вести.
– Говорила…
– И что? Его нашли?
– Нет, не нашли…
– А чего ж он тогда приходил?
– Так… Повидаться…
11
Петр Мельников бесцельно шагал по улицам, узнавая город, ни о чем не думая и привычно подавляя ощущение постоянного голода. Словно во сне, он глядел на хождение туда-сюда бесконвойного народа, на играющих во дворах ребятишек, на судачащих на скамейках баб, и эта вольная жизнь казалась ему дикой и нереальной.
Изредка попадавшиеся ему по дороге военные и милиционеры, казалось, с подозрением простреливают его насквозь глазами, и от этих кажущихся, а может, и всамделишных взглядов его душа по-прежнему начинала тоненько и противно ныть от неистребимого страха, хотя у него и имелась бумажка об освобождении с печатью. Но Петр Мельников, насидевшийся в лагерях с августа сорок первого года, слишком хорошо знал, как быстро теряют значение одни бумажки и набирают мгновенную грозную силу другие, а потому каждый раз съеживался и готовился бежать или провалиться сквозь землю.
Он постоял и покурил у входа в пивнушку, нащупывая и перебирая пальцами монеты в кармане, удерживаясь от соблазна войти в дверь полуподвала, куда то и дело входили и откуда выходили свободные, осчастливленные пивными градусами граждане.
Наконец он сделал решительный шаг и открыл дверь. Резко ударила в нос волна давно забытых запахов: пива, воблы, водки, курева и чего-то еще, столь же одуряюще приятного и желанного. Он сглотнул слюну и подошел к прилавку, над которым возвышалась грузная и грозная властительница вожделенного напитка. Она не удостоила вниманием тщедушную фигуру Петра Мельникова и молча налила ему две кружки разбавленной жидкости.
Пренебрегая копеечной сдачей, он пристроился в самом дальнем углу за одинокий столик, уставленный пустыми кружками и объедками воблы. Но не успел он сделать и пару сладких долгожданных глотков, как рядом с ним оказалась чья-то рыжая, всклокоченная голова.
– Угости, браток. – Чумазая рожа улыбалась так по-собачьи преданно и дружелюбно, что Петр Мельников и хотел было загородить рукой свои кровные пенящиеся кружки, но, заметив, что у просителя нет ноги, не спеша сделал несколько глотков из початой кружки и молча пододвинул ее, на треть опорожненную, рыжему.
– Ну, спасибочки! – обрадовался одноногий. – Сразу видать, свой брат, фронтовик! А солдат солдату завсегда друг. – Он зажмурился от наслаждения и отхлебнул из кружки. – Опять разбавила, холера, – сказал он беззлобно и подмигнул Петру. – Ты, солдатик, чего так поздненько-то с фронта?
– Много будешь знать, скоро состаришься, – угрюмо сказал Петр, не желая продолжать разговор.
– Так-то оно, конечно… А только с хорошим человеком и поговорить не грех, – ничуть не обиделся рыжий. – Вот ты на каком фронте воевал?
– Да что ты ко мне пристал! – разозлился Петр. – Фронт да фронт!.. Я пятнадцать годков на таком фронте отвоевал, что врагу не пожелаю! Понял?
– Понял, – сочувственно заморгал рыжий. И, наклонившись к Петру, зашептал: – За что ж они тебя так, браток?
– За что?! Это ты у них спроси, за что!.. Сам знаешь, как вначале войны воевали… Иль ты не сначала?
– С первого дня, как же! – закивал головой рыжий. – Как услыхал по радио «Братья и сестры», так сразу в военкомат и подул. Всё, говорю, берите меня немедленно, сам товарищ Сталин меня по радио братом назвал! Они переглянулись так… видно, подумали, что я не того. А один, старший, видать, у них, и говорит: «Ты, – говорит, – Константин, молодец, в армию мы тебя возьмем, но только ты неправильно политику партии понимаешь. Мы тебе растолкуем. А только если где еще сболтнешь чего про товарища Сталина, то пеняй на себя!» Ну, я обрадовался, что на фронт-то берут, а про товарища Сталина с тех пор молчок, ни гу-гу! Только если когда тосты какие иль «За Родину, за Сталина ура», ну и я тогда уж вместе со всеми от души кричу, а так ни-ни! Тебя как звать-то?