Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я не знаю, — лепетала она, — я никогда этого не говорила… Господин кюре ошибся… Ради бога, отпустите меня, я тороплюсь.

— Нет, нет, — протестовал я, — мне нужно вам сказать, что я завтра уезжаю, и вы должны обещать, что все равно будете меня любить.

— Вы завтра уезжаете?

О, как сладостно мне было услышать это восклицание, сколько нежности она в него вложила! Я и сейчас еще слышу ее слова, произнесенные сквозь слезы, слова, полные горечи и любви.

— Так, значит, дядюшка сказал мне правду! — воскликнул я, в свою очередь. — Ведь он никогда не лжет. Вы меня любите, вы любите меня, Бабэ! Ваши губы шепнули это сегодня утром моим пальцам…

Я заставил ее сесть у ограды. Моя память хранит этот первый разговор о любви, святой по своей невинности. Бабэ слушала меня, как младшая сестра. Она больше не боялась и сама поведала о своей любви. Затем последовали торжественные клятвы, наивные признания, мы строили планы на будущее. Она божилась, что выйдет замуж только за меня, а я клялся, что заслужу ее руку трудом и вечной преданностью. Где-то за изгородью притаился сверчок, и наш разговор протекал под его радостное стрекотанье, а из ночной тьмы долина шептала нам что-то ласковое, одобряя нашу встречу.

Расставаясь, мы забыли поцеловаться.

Когда я вернулся в свою комнату, мне показалось, что я здесь не был по крайней мере год. Этот короткий день длился целую вечность — таким огромным было счастье. Это был день моей весны, самый светлый, самый благоуханный в жизни день, воспоминание о котором и сегодня волнует меня.

II

ЛЕТО

В этот день, около трех часов утра, я проснулся на голой земле, совершенно разбитый, весь в испарине. Жаркая, тягостная июльская ночь душила меня.

Вокруг спали мои товарищи; их фигуры, укрытые шинелями, чернели на серой земле, в сплошном мраке чувствовалось какое-то трепетание; мне казалось, что я слышу тяжелое дыхание множества уснувших людей. Отдаленный гул, ржанье лошадей, бряцанье оружия нарушали гнетущую тишину.

Около полуночи армия остановилась на привал, и нам приказали готовиться ко сну. В продолжение трех дней мы были на марше, нас палило солнце, мы слепли от пыли. И вот наконец мы приблизились к неприятелю, — он находится там, на холмах, вставших у горизонта. С рассветом мы пойдем в решающее наступление.

Я совсем изнемог. Целых три часа я спал мертвым сном, почти без дыхания и без сновидений. Я проснулся от чрезмерной усталости. Теперь я лежал на спине с широко открытыми глазами, вглядываясь в темноту, и думал о предстоящей битве, о кровавой резне, которую солнце озарит своими лучами. Вот уже более шести лет всякий раз, как начиналось сражение, я мысленно прощался с дорогими моему сердцу Бабэ и дядюшкой Лазаром. И сейчас, за какой-нибудь месяц до окончания службы, я должен проститься с ними еще раз, и, может быть, навсегда!

Постепенно мои мысли приняли более приятный оборот. Закрыв глаза, я увидел Бабэ и дядюшку Лазара. Сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз обнял их! Я вспомнил день нашего расставания: дядюшка Лазар плакал, опечаленный моим отъездом, а Бабэ поклялась мне накануне вечером, что будет меня ждать и никого другого не полюбит. Я вынужден был оставить все — своего хозяина в Гренобле, друзей в Дурге. Время от времени ко мне приходили письма, в которых сообщалось, что меня по-прежнему любят и дома меня ждет счастье. А я должен идти в бой и подставлять себя под пули.

Затем я стал мечтать о том дне, когда вернусь домой. Я представил себе старенького дядюшку, как он стоит на пороге, простирая ко мне дрожащие руки, а за его спиной — Бабэ, вся пунцовая, со слезами радости на глазах. Я бросаюсь к ним в объятья, целую их и что-то бормочу…

Внезапно барабанная дробь вернула меня к мрачной действительности. Забрезжил рассвет, — серая равнина все отчетливее вырисовывалась в утреннем тумане. Вокруг все ожило, повсюду зашевелились неясные фигуры. Шум все нарастал и, казалось, заполнил весь воздух — то были возгласы команды, сигналы горнов, топот лошадей, громыхали повозки. Война грозно напомнила о себе, прервав мои сладостные грезы.

Я с трудом встал, мне казалось, что у меня все кости перебиты, а голова вот-вот расколется. Я поспешно собрал своих солдат, — должен сказать, что я был в чине сержанта. Вскоре пришел приказ двинуться влево и занять небольшую возвышенность, которая господствовала над равниной.

Перед самым выступлением полковой почтарь крик-пул, пробегая мимо меня:

— Письмо сержанту Гурдону!

И он вручил мне смятый грязный конверт, который, возможно, целую неделю провалялся на почте в кожаном мешке. Я успел разобрать на конверте почерк дядюшки. Но тут раздалась команда:

— Шагом марш!

И надо было шагать. Несколько секунд я держал это жалкое письмо в руках, пожирая его глазами; оно жгло мне пальцы, и я отдал бы все на свете, чтобы присесть в сторонке и, читая его, вдосталь наплакаться. Но мне пришлось спрятать его на груди под мундир.

Никогда еще я не испытывал такой муки. Чтобы утешиться, я повторял себе то, что часто говорил мне дядюшка Лазар: сейчас лето моей жизни, в час жестокой битвы я должен мужественно исполнять свой долг, чтобы осень моя была безмятежной и плодоносной. Но эти рассуждения еще больше меня расстроили; письмо, каждая строчка которого говорила бы мне о счастье, жгло мое сердце, возмущенное бессмысленностью войны. Я даже не могу его прочесть! Быть может, я умру, так и не узнав, что там написано, не услыхав в последний раз добрых напутствий дядюшки Лазара.

Мы заняли вершину холма. Затем стали ждать дальнейших распоряжений. Поле битвы было выбрано как нельзя лучше для того, чтобы удобнее было убивать друг друга. Перед нами простиралась неоглядная равнина без единого деревца или строения. Лишь вдоль дороги виднелись изгороди да едва различимые пятна тощих кустарников. Еще никогда я не видел такого моря пыли, такой меловой пустыни, изрезанной трещинами, обнажавшими бурые недра земли. И никогда я не видел такого яркого чистого неба, такого прекрасного и жаркого июльского дня, — в восемь часов утра знойный воздух уже обжигал нам лица. Какое сияющее утро — и какая бесплодная пустыня, как бы созданная для убийства и смерти!

Уже довольно долго раздавался беспорядочный треск ружейной пальбы, поддерживаемый степенными орудийными залпами. Наши противники, австрийцы, одетые в блеклые мундиры, спустились с холмов и растянулись длинными цепочками, — издали они казались маленькими, словно букашки. Совсем как растревоженный муравейник. Облака дыма заволакивали поле сражения. Когда в облаках появлялись просветы, я различал бегущих в панике солдат. Казалось, нахлынувшая волна страха гнала людей назад, а порыв стыда и отваги возвращал их под пули.

Я не слышал, как стонали раненые, не видел крови. Я различал лишь черные точки — мертвые тела, которые оставляли за собой батальоны. И я следил за ходом битвы, досадуя на дым, мешавший мне видеть, испытывая эгоистическую радость, что нахожусь в безопасности, меж тем как другие умирают.

Около девяти часов нас двинули вперед. Беглым шагом мы опустились с высоты и направились туда, где дрогнули наши части. Мерный топот наших ног казался мне погребальной музыкой. Даже у самых храбрых из нас тряслись поджилки, бледные лица были искажены страхом.

Я обещал рассказывать только правду. Заслышав свист пуль, батальон круто остановился, готовый разбежаться.

— Вперед! Вперед! — кричали командиры.

Но нас словно пригвоздило к земле, когда рядом свистели пули, мы опускали головы. Это было инстинктивное движение, и, если бы не стыд, я бросился бы ничком в пыль.

Впереди расстилалась огромная дымовая завеса, сквозь которую мы не смели пройти. Ее озаряли красные отблески. И, объятые страхом, мы топтались на месте. Но и здесь нас настигали пули; солдаты падали вокруг с дикими криками. Все громче звучала команда.

— Вперед, вперед!

Задние шеренги напирали на нас и заставляли двигаться вперед. Закрыв глаза, в новом порыве мы ринулись в дымовую завесу.

25
{"b":"209701","o":1}