Литмир - Электронная Библиотека

Вот его горемычное признание под конец долгого судебного допроса: «Я не могу считать себя националистом. Ни мыслями, ни словом, ни действиями. Но, продолжая писать по-еврейски, мы невольно стали тормозом для процесса ассимиляции… Пользоваться языком, который массы оставили, который отжил свой век, который обособляет нас не только от всей большой жизни Советского Союза, по и от основной массы евреев, которые уже ассимилировались, пользоваться таким языком — это, по-моему, является своеобразным проявлением национализма. В остальном я не чувствую себя виновным»[165].

Ни в чем не виноватому Квитко, неповинному даже в сопротивлении ассимиляции, довелось выслушать смертный приговор и 12 августа 1952 года пасть от пули палача. В июле 1936 года Корней Чуковский записал в своем дневнике: «Был в Киеве у Квитко. Кпитко — седоватый, широкогрудый, ясный душою, спокойный и абсолютно здоровый человек». В мире нетерпимости и разрушения доброта и гармония — а их щедро излучал Квитко — подлежали уничтожению. Его — сироту, росшего в нужде, при бабушке Хае-Ревекке, его — талантливого самоучку, черт дернул писать по-еврейски, мешая благодетельному процессу ассимиляции.

Ясный душою Квитко…

Должен исправить свое заблуждение на страницах «Записок баловня судьбы». В связи с делом ЕАК и казнью выдающихся еврейских писателей я писал:

«Горе и ошеломление охватили всех, кто знал этих нравственных и частых людей: Зускина, большого ребенка Квитко, Бергельсона и других. Хочется верить, что именно ошеломление и надежда на то, что все минует, как дурной сон, продиктовали Борису Полевому малодушную ложь в Нью-Йорке при встрече с Говардом Фастом. Фаст, как к спасению от злобных антисоветских клевет, бросился к Полевому: „Правду ли говорят, что в Москве арестовали Квитко?“ — „Нет! Нет! — закричал Полевой, кажется, закричал на самого себя. — Я с ним встретился на лестнице перед отъездом на аэродром…“

Как он хотел не солгать, как мечтал встретиться с Квитко на лестнице хотя бы по возвращении в СССР! Как не смог не солгать в столь привычном для нас пароксизме защиты своей страны, Родины, Москвы, их чести.

И каким бездонным должно было стать презрение Говарда Фаста, когда он узнал, что Квитко арестован, а впоследствии и расстрелян!» [166]

Защитительный пафос этих строк — свидетельство моей слабости, стремления не поверить в полную безнравственность человека. После публикации в журнале «Знамя» (1992, № 8) переписки Б. Полевого с Г. Фастом, после прочтения раболепных писем Полевого функционерам ЦК КПСС и унизительного совместного редактирования ими текста большого, так и не отправленного письма в Нью-Йорк не остается никаких сомнений в продуманности лжи Полевого, в стремлении исказить картину изощренной и высочайше утвержденной ложью. Она длится и длится, с осени 1952 года и весь 1957-й, когда казненные по делу ЕАК уже посмертно реабилитированы за отсутствием состава преступления, но власти и общество никак не решаются сказать правду, склонить голову перед памятью павших.

Заметавшись между чиновниками ЦК КПСС, от П. Поспелова и Д. Шепилова до Б. Рюрикова, П. Тарасова и инструктора Е. Трущенко, Борис Полевой озабочен только одним: как половчее солгать, как увернуться от неудобных вопросов Фаста, как сохранить «гуманное» чело для международного употребления и угодить начальству.

В конвейер лжи включается и Юрий Жуков, наставник Д. Шепилова, а через него и Полевого в высшем искусстве лицемерия и изворотливости. Строки писем Фаста полны искренности, он в смятении — уже не только из-за потери Квитко и его товарищей, но и в предчувствии презрительного разрыва с человеком, казавшимся ему благородным и честным. «И почему, Борис, — взывал Фаст в большом письме из Нью-Йорка от 25 марта 1957 года, — почему ты сказал нам здесь, в Нью-Йорке, что еврейский писатель Квитко жив и здоров, живет с тобой в одном доме, по соседству, когда он был казнен и его давно нет в живых? Почему? Зачем тебе нужно было лгать? Почему ты не мог уклониться от ответа и сказать нам, что ты не знаешь или не хочешь говорить об этом? Зачем ты лгал, лгал так страшно и намеренно?»

На помощь потерявшемуся Полевому пришла целая служба, увечный «мозговой центр», не без непременных А. Маковского и Ю. Жукова. Последний решительно советовал Полевому в ответном письме Говарду Фасту «сказать, что американские пропагандисты, среди которых, кстати сказать, есть и закоренелые антисемиты, проливая крокодиловы слезы по поводу судьбы Пфеффера [так Юрий Жуков именует своего-московского коллегу по Союзу писателей! — А.Б.], Квитко и других, утрата которых для всех нас была трагедией, делают вид, будто эти писатели явились жертвой только расовых преследований, умышленно умалчивая о том, что банда Берии истребляла отнюдь не только евреев, но и крупнейших деятелей всех национальностей. Их судьба, однако, Фаста, по-видимому, не трогает…»

Как отвратительны и как знакомы эти грошовые приемы демагогии: пролить слезу, не испытывая и минутной печали, спрятаться за ничего не говорящий оборот «…и других», не сказав, что была уничтожена (в совокупности всего дела ЕАК) вся еврейская литература, все значительные ее представители; не сказать правды о расовом преследовании, спрятавшись за шарлатанскую формулу: «не только расовых преследований».

Чувство непроходящего стыда рождает большущее, так и не отправленное, задохшееся в согласованиях письмо Полевого, открывающееся лихой строкой: «Эх, Говард!» Весь черновик в поправках и вымарках, лгать становится все труднее, никто уже не верит фальшивым румянам Полевого. Помеченное 17 мая 1957 года, письмо снабжено еще и постскриптумом: надо же как-то объяснить свою долгую, трусливую немоту.

«P.S. Я несколько опоздал с ответом на Ваше письмо. Не приписывайте это, ради бога, свирепости „советской цензуры“. Я только что вернулся из интереснейшей поездки по стране и получил возможность ознакомиться со своей почтой».

Воистину: «Широка страна моя родная, много в ней морей, лесов и рек…»

Помог ли Полевой вдове Льва Квитко узнать, где, в какую яму ссыпан прах поэта?

Появлялось ли у него такое желание?

Мучила ли его совесть?

Покинем ненадолго зал заседаний Военной коллегии Верховного суда, отправимся на улицу Поварскую, 52, в Союз советских писателей, где, если верить Ю. Жукову, скорбят об утрате Квитко, мифического Пфеффера и других.

XVIII

«Их утрата для всех нас была трагедией», — советует отписать в Нью-Йорк Юрий Жуков. Но трагедия не живет во вводных предложениях, вкрапленных в лицемерный, лживый текст, задача которого — отвести подозрение, «будто писатели явились жертвой расовых преследований». Испытанный демагогический прием: умалить, исказить природу любой трагедии ссылкой на иную, еще более масштабную и кровавую. Задышливо бежать вперед, ни на чем не задерживаясь, не углубляясь в предмет, в промельке событий разучаясь скорбеть, сохраняя лишь в речевых стереотипах некое общее осуждение нескольких обер-палачей (вроде «банды Берии»).

Как в этой связи не вспомнить письмо Солженицына IV Всесоюзному съезду советских писателей (1967), особенно второй раздел письма, предлагавший уставно сформулировать гарантии защиты, «которые представляет Союз членам своим… чтобы невозможным стало повторение беззаконий». «Многие авторы, — писал Солженицын, — при жизни подвергались в печати и с трибун оскорблениям и клевете, ответить на которые не получали физической возможности, более того — личным стеснениям и преследованиям (Булгаков, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Зощенко, Платонов, Александр Грин, Василий Гроссман). Союз же писателей не только не предоставил им для ответа и оправдания страницы своих печатных изданий, не только не выступил сам в их защиту, — но руководство Союза неизменно проявляло себя первым среди гонителей. Имена, которые составят украшение нашей поэзии XX века, оказались в списке исключенных из Союза либо даже не принятых в него! Тем более руководство Союза малодушно покидало в беде тех, чье преследование окончилось ссылкой, лагерем и смертью (Павел Васильев, Мандельштам, Артем Веселый, Пильняк, Бабель, Табидзе, Заболоцкий и другие). Этот перечень мы вынужденно обрываем словами „и другие“: мы узнали после XX съезда партии, что их было БОЛЕЕ ШЕСТИСОТ — ни в чем не виноватых писателей, кого Союз послушно отдал их тюремно-лагерной судьбе. Однако свиток этот еще длинней, его закрутившийся конец не прочитывается и никогда не прочтется нашими глазами: в нем записаны имена таких молодых прозаиков и поэтов, кого лишь случайно мы могли узнать из личных встреч, чьи дарования погибли в лагерях нерасцветшими, чьи произведения не пошли дальше кабинетов госбезопасности времен Ягоды — Ежова — Берии — Абакумова»[167].

вернуться

165

Судебное дело, т. 2, лл. 235, 236, 239.

вернуться

166

А. Борщаговский. Записки баловня судьбы. М, 1991, с. 116.

вернуться

167

Из личного архива автора. — Прим. ред.

62
{"b":"887366","o":1}