Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Макар Иванович этими словами как бы разом опрокидывает идиллию Версилова, просто и бесхитростно — хоть о том и не подозревает, — обнаруживая основной изъян подобных мечтаний: без Бога идиллии не получится, все измышленные райские утопии обернутся адовыми терзаниями. Можно вспомнить мысль святого праведного Иоанна Кронштадтского: "Быть духом, иметь духовные потребности и стремления и не находить им удовлетворения — какое мучение для души!" Совпадение несомненное.

Макар Долгорукий поднимает уровень восприятия бытия и над мечтательными грёзами и над рационализмом человека, растерянного перед непостижимыми загадками мира: "Всё есть тайна, друг, во всём тайна Божия. В каждом дереве, в каждой былинке эта самая тайна заключена. Птичка ли малая поёт, али звезды всем сонмом на небе блещут в ночи — всё одна эта тайна, одинаковая. А всех большая тайна — в том, что душу человека на том свете ожидает. ‹…› А что тайна, то оно тем даже и лучше; страшно оно сердцу и дивно; и страх сей к веселию сердца: "Всё в Тебе, Господи, и я сам в Тебе и приими меня!" Не ропщи, вьюнош: тем ещё прекрасней оно, что тайна…"

Невместимость Божиего мира (тайны его) в сознании человека становится причиной не ущемления гордыни, но упрочения веры: от неизреченного восхищения величием Творца. Мир, полностью познаваемый, был бы узок, мелок, плоскостно убог, лишён многомерной гармонии, глубины и необозримости. Тайна расширяет его до беспредельности — и в ней человек не пугается своего ничтожества перед величием творения, но ощущает осуществимость своего единства с ним, ибо начинает воспринимать свой внутренний мир причастным не ограниченному временному пространству, но вечности. Поэтому для Макара Ивановича основное его состояние — радостное приятие мира, счастливое переживание каждого мгновения бытия: "Восклонился я, милый, главой, обвёл кругом взор и вздохнул: красота везде неизреченная! Тихо всё, воздух лёгкий; травка растёт — расти, травка Божия, птичка поёт — пой, птичка Божия, ребёночек у женщины на руках пискнул — Господь с тобой, маленький человечек, расти на счастье, младенчик! ‹…› Хорошо на свете, милый!"

Мудрый старик живёт, творя Иисусову молитву и радуясь миру. Он верно сознаёт, что безбожие чаще есть лишь суетное удаление от мысли о Боге. Макар Иванович предстаёт своего рода эталоном достойного и смиренного поведения человека в миру.

Смирение, полное, истекающее, не из тайных соображений корысти наемника у Отца Небесного, но из самой натуры любящего сына, — сущностная особенность характера Макара Долгорукого. Проявляется его смирение бесхитростно, но не становится оттого менее прекрасным.

Поэтому именно Макар Иванович, в котором Подросток предчувствует "почти безгрешное сердце", способен узреть мечтательную измышленность мира, основанного на стяжании земных сокровищ, утвердить словом и примером реальность богатства сокровищами духовными: "Да что в мире? — воскликнул он с чрезмерным чувством. — Не одна ли токмо мечта? Возьми песочку да посей на камушке; когда жёлт песочек у тебя на камушке том взойдёт, тогда и мечта твоя в мире сбудется, — вот как у нас говорится. То ли у Христа: "Поди и раздай твоё богатство и стань всем слуга". И станешь богат паче прежнего в бессчётно раз; ибо не пищею только, не платьями ценными, не гордостью и не завистью счастлив будешь, а умножившеюся бессчётно любовью. Уж не малое богатство, не сто тысяч, не миллион, а целый мир приобретёшь!"

Собственно, именно эта мысль единственно противостала в романе ротшильдовской мечте Подростка.

Над всем сцеплением идей, построений и нестроений, сомнений и терзаний внутренних возобладала нехитрая духовная истина. Истина Христова. Ибо герой Достоевского лишь повторяет, со своими пояснениями, заповедь Спасителя.

В конце романа Подросток ещё далёк, разумеется, от полноты религиозного миропонимания, но вектор его поиска явно направлен в сторону, противоположную прежней "идее".

Для самого же Достоевского многие проблемы, проявленные в романе «Подросток», становятся как бы окончательно разрешёнными, другие близкими к тому. Но художественная задача создания идеального образа положительно прекрасного человека, к чему он настойчиво приближался, не могла не тревожить его творческого воображения. Эта мучительная проблема возвысилась не только перед творческим сознанием русского писателя, но и перед литературою секулярного мира вообще: возможно ли в истинной полноте эстетическое освоение идеального начала в бытии человека?

8

"Признаюсь, не желал бы я быть романистом героя из случайного семейства!

Работа неблагодарная и без красивых форм. Да и типы эти, во всяком случае, — ещё дело текущее, а потому и не могут быть художественно законченными. Возможны важные ошибки, возможны преувеличения, недосмотры. Во всяком случае, предстояло бы слишком много угадывать. Но что делать, однако ж, писателю, не желающему писать лишь в одном историческом роде и одержимому тоской по текущему? Угадывать и… ошибаться" — читаем мы на последней странице «Подростка» как своего рода авторский комментарий не только к этому роману Достоевского, но едва ли не ко всему его творчеству, ибо случайные семейства у него изображаются повсеместно.

Однако семейная хроника "Братья Карамазовы" (1878–1880), грандиозное художественное полотно, завершившее творчество движение Достоевского, более иных созданий его сопрягается именно с идеей случайности семейных связей, с трагедией распадения того единства, на каком только и может держаться цельность общественного бытия.

Это не могло не тревожить Достоевского особенно: там, где разрушается малая Церковь, семья, там рождается угроза соборному единству Церкви Христовой. Ибо непрочность семьи едва ли не всегда обусловлена разрушением идеи отцовства. Идея же эта, как идея сакральная, именуется от Отца Господа нашего Иисуса Христа (Еф. 3,14–15). "Атеистическая революция неизбежно совершает отцеубийство, — писал Бердяев, осмысляя идею Карамазовых, — она отрицает отечество, порывает связь сына с отцом".

Идея отцовства расшатывалась с двух концов: от недостоинства отцовского и от сыновнего рационального прагматизма.

Конечно, Церковь Христова неколебима и врата ада не одолеют её (Мф. 16,18). Но в конкретно-историческом бытии, и не всей Церкви, а лишь в части её, она может быть повреждена и ослаблена: отрицать такое опытное знание бессмысленно. Достоевского это не могло не тревожить. Понимая Церковь, вслед за Хомяковым, как единство благодати Христовой, пребывающей во множестве покоряющихся благодати, Достоевский мучительно переживал именно пренебрежение к тому, что должно быть стяжаемо человеком в его земном бытии, прежде всего, через воцерковлённость семейную.

Разумеется, внешние силы много потрудились над разрушением идеи семьи (революционеры включили это в свою программу). Но бесы успешно действуют лишь там, где оскудевает сила веры. Главная причина торжества духа разрушения — в начинающемся внутреннем распаде апостасийного мира. Вот боль Достоевского.

В "Братьях Карамазовых" стержневой связью всей идейно-эстетической конструкции романа становится противостояние Ивана и Алёши, все остальные коллизии и сюжетные ходы тем или иным образом соотносятся с их духовным противоборством, хотя внешне все события вихрятся вокруг убийства Фёдора Павловича Карамазова, отца "случайного семейства", — к убийству же невольно направляется и внимание читателя. Сложное сопряжение внешнего развития действия и скрытых внутренних борений в самой глубине событийной стихии — высочайшее художественное достижение Достоевского-романиста. Тут ему, пожалуй, нет равных среди русских писателей, за исключением разве что Чехова.

В центре борьбы между сакральным и профанным началами, между ясной стройностью веры и стихией безверия — фигура Алёши Карамазова. От того выбора, который ему предстоит совершить, зависят (символически) в конечном итоге судьбы мира. Ибо он символизирует собою ищущее человечество. Поэтому именно против него направлены все бесовские удары. Он выносит на себе основную тяготу противостояния им.

113
{"b":"131515","o":1}