Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вечность — у Творца.

Поэт не может в конце концов не ощущать того и поднимается на новую ступень. Стихотворение "В больнице" (1956) становится духовной вершиной, на которую взошла поэзия Пастернака. Поэт сопрягает смерть и вечность и видит возможность выхода из-под власти времени только в одном: умирающий человек обращается к Создателю с восхищённой и благодарной молитвой. Можно, конечно, сказать, что и в такие минуты к персонажу Пастернака не приходит чувство покаяния. И гордыни тень не ушла…

Но будем ценить поэта за то, что у него есть.

Себя поэт ощущает сопричастным Богу в творении мира:

Мне часто думается, —
Бог Свою живую краску кистью
Из сердца моего извлёк
И перенёс на ваши листья.

Во всех этих стихотворениях как будто договаривается то, что недоговорено в романе, и автор, поставив в нём последнюю точку, ещё не может остановиться и по инерции продолжает то, что тревожит его, не даёт покоя.

Здесь и сила, и слабость Пастернака.

Но бессмертие…
Достигаемо ли оно этим?

8

Знаковым для искусства периода "хрущёвской оттепели" произведением стала пьеса Евгения Шварца «Дракон» (1944), хотя и созданная гораздо ранее, но восторженно воспринятая как выражение подлинно гуманистической истины именно интеллигентами-шестидесятниками. Кажется, «Дракон» полнее всего сосредоточил в себе те идеи и идеалы, которые характерны для драматургии Шварца вообще. Эта пьеса отразила гуманизм во всём блеске и во всей нищете его.

Драматург ярко показал зло, господствующее в мире, обнаружил и источник его — насильственный соблазн, персонифицированный фигурою Дракона. При этом аллюзия Змий — Дракон здесь просматривается здесь вполне определённо. Слабость же избранной позиции в том, что не было то истинное, что можно противопоставить изображённому злу.

Романтические порывы отважного рыцаря, абстрактные нравственные рассуждения Ланцелота, его готовность к долгому труду по исправлению повреждённой природы человеков, им освобождёных, кажутся бесплодными. Шварц — антропоцентричен в своём мировоззрении. Он уповает лишь на некое внешнее воздействие на человека, олицетворённое в пьесе Ланцелотом, но почему это воздействие должно увенчаться успехом — объяснить не сможет никто. Даже Дракон, сумевший развратить души людские, признаётся перед смертью, что «скроить» нечто доброе и он оказался не в состоянии: "Не поддавался материал". Можно возразить: дракону и невозможно было преуспеть в том, ибо он носитель зла. Справедливо. Но на что всё-таки станет опираться носитель добра Ланцелот? На зачатки того доброго, что хранится в душах? Однако в душах таятся и стремления греховные, обретённые человеком не под воздействием дурных обстоятельств, как в пьесе, а укоренённые первородным грехопадением, и с ними простыми внешними воздействиями и нравственными поучениями не сладить.

Категорий первородного греха и духовной брани, вне которых проблему не осмыслить и не найти пути к её разрешению, в пьесе нет, да и не может быть: жанр иной. Однако та же коллизия, перенесённая в реальную жизнь, сразу обнаруживает бессилие гуманизма разрешить её: абстрактные упования на абстрактную нравственность бесплодны. Тем не менее в среде либеральной интеллигенции, особенно творческой, такие упования слишком живучи.

Первородная греховность будет прорываться наружу, какие бы благие намерения ни возглашали благородные рыцари. Что её сдержит? В художественной системе Шварца (то есть в гуманизме вообще, который она отражает) — нет сдерживающего начала. Всё пойдёт по кругу. Дракон окажется неизбежно прав. Ланцелот — беспочвенный романтик, обречённый на поражение. Он хочет дать свободу людям? Но свобода — обуза, тягость. (Великий Инквизитор даже Христа упрекал: нельзя было давать людям свободы. Да ведь Христос обладает тем, чего не может быть у Ланцелота, поэтому обвинение Инквизитора, бессильное по отношению к Сыну Божию, будет стократ справедливо, если обратить его против гуманиста-рыцаря.) Вера в человека необходима, но она истинна при едином условии: если опирается на веру в Бога.

Нравственность сама по себе ненадёжна. Она есть дом на песке, если строится не на вере, но на благих порывах. Да, нравственным может быть и человек неверующий, и он всю жизнь может пройти достойно, не догадываясь об источнике своих моральных устоев. (Не обязательно же неверующий, человек должен то непременно убивать и грабить.) Но у него нет внутреннего стержня, и он постоянно ходит как по краю пропасти. Может не упасть и прожить достойно. Однако не вполне ли благопристойные в обыденной жизни люди ломались и находили порой страшную судьбу? Более того, и высоконравственные люди могут вполне искренне служить дракону. (Солженицын убедительно показал это в рассказе "Случай на станции Кочетовка".)

А истинно верующий не может пасть? За очень редкими исключениями, не может. Многие посмеются, наверное, таким словам. Но нарушение нравственных законов свидетельствует не о вере человека, а об отпадении от веры. Значит, слаба была она в человеке. Истинный же верующий живёт не только для времени, но для вечности, и знает о том, что нельзя с опоганенной душой в вечность идти — худо будет. А неверующий такого сдерживания не имеет. В нём есть свой запас прочности ("душа — христианка"), но нет ему должной подпитки. Так аккумулятор отдаёт, отдаёт энергию и иссякает.

Блеск и нищета гуманизма обнаруживается в идеологии тех, кого стали называть шестидесятниками. Они хотели выбраться из тупика, в который загнала всех партийная идеология, но лишь сумели, проплутав, в тот же тупик и вернуться.

Порой говорится: нельзя судить и осуждать того, кто искренне искал правды, кто, пусть и ошибаясь, шёл по жизни, и страданием искупил совершённые ошибки. Но мы не судим — оцениваем.

Мы не только вправе — мы обязаны оценить их опыт, этих людей, которые каждый говорят нам: вот я шёл своим жизненным путём, вот какие делал шаги, вот к чему пришёл — хочешь за мною? А мы, слушая их, выбираем свою судьбу во времени и в вечности и идём вслед или остерегаемся того пути. Потому что если тот путь завершается для кого-то гибелью, даже просто тупиком (а это тоже возможная гибель, хоть и не столь явная), — то же может ожидать и нас.

Они искали правды, но не высшей над всем человечеством Истины, а своей социально-эвдемонической правды, отвергая всё, что пребывало вне её узких рамок. Поэтому они громко возмущались, видя разного рода общественные и политические несправедливости, но никто не обратил внимания, когда начались страшные хрущёвские гонения против Церкви: это было вне сферы их интересов. Да они и сочувствовали, пожалуй, таковым действиям властей, потому что сами были правоверными марксистами, романтиками-большевиками.

Теперь говорят: они искали истины, и это хорошо. Нет, должны мы сказать — это плохо. Потому что они не искали истины, но бежали от неё. Потому что они были анти-христиане. Христианин не плутает в поиске истины, скажем вновь: Истина ему уже дана. «Поиски» часто именно уводят от Истины, от утверждения необходимости жить по Истине. Проискать можно всю жизнь, да ещё тешить попутно собственную гордыню, свысока перебирая разного рода идеи, претендующие называться истинными. А Истина останется в стороне.

Истина для православного человека одна — Сам Христос Спаситель, вся полнота Его Личности. И искать Его не нужно: Он Сам зовёт к Себе.

Шестидесятники же, кажется, многие и не искали ничего. Они оставались в прежней вере, если иметь в виду важнейшие контуры её, а не частности. Формулу веры-идеологии советского общества сталинских времён очень точно выразил В. Кожинов: "Общее представление было тогда таким: есть великий народ и великий вождь, ведущий его в прекрасное будущее, а где-то «между» ними гнездятся пока ещё очень многочисленные недоразоблаченные и недовоспитанные ничтожества либо злодеи, с которыми надо вести долгую и упорную борьбу".

269
{"b":"131515","o":1}