Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Зеркало

Сорок лет я отражался, сам себе же улыбался, красовался в зеркалах, отраженьем любовался, а теперь в глазах остался непреодолимый страх. Тонкой сетью паутины на лицо легли морщины, неуверенность в словах, в дополнение картины — стали явственней седины в поредевших волосах. Ночью вздор какой-то снится: то ли ангел, то ли птица в звездных реет закромах? Жизнь голубкой постучится — рядом ворон-смерть кружится, ближе, ближе крыльев взмах! Я обряд пустой нарушу, загляну себе я в душу — зеркало в Его руках — к удивленью обнаружу отраженье: море, сушу, домик детства на холмах. Там в пруду кораблик чудный, разрисованный, двухтрубный оживает на волнах, сад проснулся изумрудный, дождь запрыгал — шарик ртутный, самолетик — в облаках. Вижу: сиро, виновато мать стоит поодаль брата. Зеркальца на солнце взмах — и готов я до упаду, как пчела в соцветьях сада, «зайчика» искать в цветах. Зеркало! Твой мир откуда? — двойственный, как сон и чудо. Заблудился я впотьмах: сад, сирень, игрушек груда, звезд озноб, любовь, простуда… Прикоснешься — пыль и прах. Пусть ветшает мир прелестный, плотский, яростный, телесный, с соком ягод на губах. Близок час и миг чудесный, — вечно юный, бестелесный отражусь я в небесах.

* * *

Л.

И море остыло. И лодки забыты. И пляжи до лета фанерой забиты. Так, значит, как раньше, так, значит, как прежде вдвоем не бродить на пустом побережье, так, значит, уже не сбежать нам с тобою к веселому морю веселой тропою, не плыть, не лежать на заброшенном пляже, касаясь волны, словно пенистой пряжи… Что было — прошло. И все реже и реже мне верить погоде и верить надежде. То хрупкое лето волною разбито. И море остыло. И гавань размыта. Ржавеют в воде ненадежные сваи. Кричат о беде перелетные стаи. Я выйду на зов. Постою на причале. Прочнее, чем эта, не будет печали. Пройдет теплоход и вдали растворится. Ничто не вернется и не повторится.

Коробов Владимир Борисович родился в 1953 году в Тобольске. Детство и юность прошли в Крыму. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького и аспирантуру при нем. Стихи публиковал в «Новом мире», «Дружбе народов», «Континенте» и др. Живет в Москве.

Дмитрий Шеваров

Второй день Рождества

Рассказ

Если бы я поехал один, то как же мне грустно было бы сейчас! Но мы вдвоем. Дочка спит. А я сторожу ее сон. Поправляю одеяло. Вынимаю стаканы из подстаканников, чтобы не звякали. Присматриваю за звездами в черном окне. Видно, наш поезд хочет обойти стороной Большую Медведицу, но она вскоре наваливается на нас, и мы пытаемся проскользнуть под ее брюхом… Провода мешают — кажется, нас кто-то поймал в сети и тянет на берег… За дверью говорят: «Вы не были в нашем городе? У нас всем нравится, старый центр хорошо сохранился. В Прилуках обязательно побывайте, там Батюшков похоронен. В музее есть иконы красивые…»

Мне приснилось, как мы шлепаем по сырому двору, а вокруг тишина пасмурная, все в дымке, как бывает в оттепель. Деревья стоят мокрые. А мы входим в дом, окна в комнатах запотели. Я пробегаю по комнатам, касаясь клеенки на столе, стопки книг, подушки с павлином, мелькаю в зеркальной створке шкафа… Я вернулся.

Вернулся туда, где скудный свет один горит в окне и падает на липу. Где живы дедушка и бабушка, два полушария моей круглой детской жизни. Где двор лежит в белом сумраке, как до рождения. Где я смотрю в него сонный, жадно глотаю прохладу, а за моей спиной расположен непоколебимый вечер в летнем доме. Где свет, когда просыпаешься, струится из окна так полно и совершенно, что невозможно представить, что за этим же окном бывает тьма. А ночи вовсе нет, есть белые ночи. И зима впереди — белая. И город мой зимой — белый по преимуществу. Белый храм Софии, белые поля до самых Прилук, белая река и Белое море где-то рядом, Белозерск, Беловодье. Белые палаты моей детской больницы. И старики мои — белые, убеленные. И на столе все белое по утрам — творог, сметана, молоко. На дедушке — рубашка моя любимая, белая, навыпуск, с большими карманами. И дома здесь всегда белые от занавесок и тюля, от белых рам, наличников и промытых стекол. Деревянные тротуары выбелены снегом, солнцем и нашими пятками. И сад в июне белеет от яблоневого цвета, и асфальтовая дорога на вокзал — белесая от дождя. И школьный мел, белая пыльца на ладонях.

Это было в прошлом году. Мы приехали ранним утром. Объявление у входа на вокзал: «Возможен сход снега с крыши». Я — в командировке, у дочки — последние дни зимних каникул.

Мимо зеленого огонька такси, приглушенно мерцавшего сквозь лобовое стекло, мы вышли на пустую площадь. На железнодорожной почте подрагивают латинские буквы, реклама немецкого шоколада «Фишер».

Тихо. Первый троллейбус хлопнул дверцами и легко побежал, осыпая снег с проводов.

Я еще в Москве мечтал, как мы пойдем с вокзала пешком.

Свернули на Ворошилова, прошли двором. Я показал дочке ее первый детский сад: «Помнишь?»

— Не помню…

Асе было всего три года, когда мы уехали из Вологды, а сейчас ей десять. Минувшие семь лет — это для меня семь лет, и ничего больше, а для Аси — жизнь. Огромная, неохватная, непроглядная в своем начале…

Позади нас остается светофор, беспокойно мигающий желтым, желтым, опять желтым… Девятиэтажка, зеленые буквы «Хлеб». Это был первый девятиэтажный дом в Вологде, его звали «высоткой». Первое время на него бегали смотреть со всего города, а приезжим сразу тыкали этим домом в глаза: «Вот мы какие — на лифте к небу катимся!..»

Три знакомые пятиэтажки, в одной — пирожковая. От этих пирогов, ватрушек, шанег стоял в проходных дворах теплый и сладкий дух. По субботам бабушка посылала меня сюда за тестом, наказывая: «Не забудь укрыть, а то простынет…» Я подавал целлофановый пакет повару, тот уходил в парное тепло и через минуту выносил мне что-то круглое, податливое и живое. Я укладывал это существо в сумку, укрывал старой бабушкиной кофтой и бежал по морозу домой со всей своей детской скоростью…

В темной стене одной из пятиэтажек появилась одинокая прореха, вспыхнул свет у кого-то на кухне. Ася первая заметила это окно: «Не похоже, что утро, да? Похоже, что вечер».

— В этом доме живет тетя Оля… бабушка Оля… Ты помнишь ее?.. Она первая прибежала посмотреть на тебя, когда я вас с мамой привез из роддома. Так радовалась тебе, так хлопотала над тобой, так целовала нас… На фронте она была врачом, потом работала в госпитале глазным хирургом, спасала зрение солдатам… Угощала меня печеньем с корицей, играла на пианино. Она была необыкновенная…

Я почему-то запомнил одно ее летнее платье — белое, в каких-то детских васильках, с короткими рукавами… Когда бабушка умерла, дедушка безутешно тосковал, стал слепнуть от горя, и были дни, когда ничто не могло отвлечь его от этой тоски, и тогда я звонил Ольге Михайловне, она стремительно возникала в дверях, шутила, запыхавшись: «Вот пришла ваша скорая помощь…» Я оставлял их за чаем на кухне, они долго говорили. Дедушка во время беседы разглаживал руками край старенькой клеенки, не теребил ее, а именно гладил, гладил по ребру стола. Так он гладил бабушку по руке или по плечу, когда она мучилась от болей, которые не могли снять никакие лекарства.

…Вот дошли до угла. Когда я был маленьким, здесь были конюшня и склад. Ночью кто-то всхрапывал за забором, а в утренних сумерках из ворот грузно вываливались на дорогу сани, одни за другими. От саней летела солома, комья снега, пахнущие навозом. Темные лошади-тяжеловозы развозили огурцы в бочках, капусту в бочках, селедку в бочках… Бочки ехали на санях, а впереди бочек сидели хмурые старики цыгане, иногда страшно блеснет серьга или зуб — не разберешь, а еще закричат: «Геть, геть, еть!..» — и разлетятся по улицам, взрывая сугробы на поворотах…

Мне хочется рассказать обо всем этом, но я только говорю, что здесь жили лошади, и мы идем дальше. Мы же только из тепла, из вагона, а дочке зябко еще и от темноты и неизвестности, оттого, что она здесь родилась, а вспомнить пока ничего не может…

57
{"b":"284177","o":1}