Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Читая «Пелагию и белого бульдога», ощутил явное дежа-вю. Интрига событий, происходящих в губернском городе, была чрезвычайно знакома, так что даже и некоторые различия отступали на второй план.

Есть у Лескова роман «Соборяне», при советской власти почти даже и не издававшийся, поскольку революционеры и нигилисты представлены там в жалком и пародийном свете, а духовенство, напротив, — в самом благоприятном. Вот с этим-то романом политическая интрига «Пелагии» совпадает порой до тончайших подробностей. Живет в провинции, «где нарочито силен раскол», мудрый и благородный протопоп (у Акунина рангом повыше — архиепископ), которому указано всячески «противодействовать оному» расколу. Противодействовать по разным причинам не удается. Между тем в городок приезжает ревизор из Петербурга — наглый, циничный, прожженный тип, который даже «по какой-то студенческой истории в крепости сидел» (сюжетно совпадающие места цитирую по Лескову, тем более что «Соборян» в книжных магазинах найти труднее, чем романы Акунина). Этот чиновник немедленно начинает плести интриги, воздействуя на женщин своим напором и брутальным обаянием (в первый же визит соблазнил акцизную чиновницу — душу местного либерального кружка), а мужчин понуждает писать доносы на своих пастырей. (Читавшим Акунина повторю, что излагаю сюжет «Соборян», а не читавших поспешу заверить, что фактически пересказываю «Пелагию»). План обоих злодеев — состряпать громкое дело, которое получит широкую огласку, и таким образом сделать себе карьеру — на костях праведных священнослужителей. Занятно, что даже ключик к самой детективной завязке акунинского романа лежит на страницах Лескова — в фантастической картине предрассветного Старгорода, по которому спускаются к речке три загадочные фигуры. У одной из них «под левой рукой… было что-то похожее на орудия пытки, а в правой он держал кровавый мешок, из которого свесились книзу две человеческие головы, бледные, лишенные волос и, вероятно, испустившие последний вздох в пытке». Потом, правда, при свете наступающего дня выясняется, что это — кучер, который несет под мышкой «пару бычьих туго надутых пузырей». (Напомним, что в начале акунинского романа героине встречается обоз с двумя обезглавленными телами.) Тут уж естественным образом напрашивается предположение, что автор «Пелагии» решил сделать из этих примерещившихся отрубленных голов детективную завязку с головами вполне реальными.

Пожалуй, настала пора прервать перечисление больших и малых, тайных и явных сходств и дать этому любопытному явлению какое-то название. Первым делом напрашивается слово «римейк», как нынче называют вольные переложения. Однако римейк — переложение из одной культуры или эпохи в другую, а тут действие разворачивается в одно и то же время и в одном и том же литературном пространстве провинциальной России — поменять-то всего и оставалось что имена, облик и чин. Так что больше похоже на простое бессылочное заимствование сюжета. Ссылки бывают разные. Не обязательно делать сноску — можно, например, упомянуть Лескова в каком-нибудь диалоге между персонажами (как это сделано в том же романе по отношению к Достоевскому) или придумать какой угодно другой намек, благо в арсенале эпохи «постмодерна» инструментов для игры с цитатами любого рода накопилось предостаточно. Ничего такого, однако, сделано не было — «алиби» интриге не обеспечено. Это досадно — тем более, что Акунин занимается делом не вредным (в наше время — уже само по себе заслуга), не каким-нибудь там надругательством над русской литературой, а предается занятию, по-своему даже полезному для культуры и общества. Да и сюжеты Акунин сам горазд изобретать, а тут его, верно, бес какой-то попутал: сдери, мол, интригу у Лескова, с «Соборян», — все равно народ этого романа не знает. «А если даже кто и знает, — присовокупил сей бес, — урону оттого никакого не будет — ни Лескову, ни русской литературе». Что ж, бесу достаточно бывает человека и в малом совратить: законника понудить не по совести сделать, а совестливого — не по закону. Так и Акунин: вроде как не совсем у него чисто с литературными законами вышло, зато совесть, должно быть, чиста. Заимствование у него получилось не столько для собственной выгоды, сколько для популярного пересказа русской литературы XIX века.

На книжке про Фандорина у Акунина стоит посвящение девятнадцатому веку, «когда литература была великой». По сути же книги его посвящены русской классической литературе, которую Акунин и популяризирует. То есть? То есть приближает к нам ее спокойную и любовную бытописательность, внятный язык, чистоту и ясность ее идеалов, облекая все это в занятную детективную форму. Конечно, популяризаторство сопряжено с определенной деформацией объекта — отсекаются острые углы, ослабляется пафос, уходит глубина. Словом, делаются некоторые манипуляции, чтобы сложный предмет стал более удобоваримым. У Акунина русская литература слегка округлилась и приняла весьма политкорректный облик. Взять хотя бы определенную узость в национальном вопросе — прискорбную ксенофобию иных русских писателей прошлого века (в которой, надо заметить, не повинен никто персонально, а лишь времена и нравы). Здесь Акунин навел на русскую литературу такую косметику, что не придерешься. О поляках («ляхах») ни слова. Матвей Бенционович — честнейший скромный герой, давший отпор грязному петербургскому интригану. Губернатор — немец — не «куцый нечестивец», чуждый всему русскому, а то ли тюбингенский профессор-славист, то ли директор Гёте-института в Москве, ведущий вдобавок с митрополитом постплатоновские диалоги о государстве (в них, кстати, претерпели популяризаторскую обработку беседы старца Зосимы, превратившись в прекраснодушный либерализм под девизом «честные люди должны быть вместе»). В общем, русская классика приобрела приятный товарный вид и воздействует теперь на ум и эмоции не возбуждающим, а успокаивающим образом.

Я лично писателю Акунину чрезвычайно признателен. «Пелагию» прочел дня за три, и не без удовольствия, а благодаря сходству с «Соборянами» взялся потом перечитывать Лескова — и тут уж насладился сполна. Быть может, эта моя заметка и кого-нибудь из акунинских читателей к тому же подвигнет.

Кирилл РОПОТКИН.

Юрий Лобода

Кто кого гениальнее…

Александр Кушнер в прозе — это всегда интересно для интеллектуалов — любителей российской словесности. И в новой публикации («Анна Андреевна и Анна Аркадьевна» — «Новый мир», 2000, № 2) немало счастливых наблюдений, но все-таки автору изменяет присущее ему умение видеть объект исследования в его имманентной многослойности <…> На мой взгляд, чуткость изменяет Кушнеру и в оценке ахматовской «Молитвы» — он почти повторяет известные слова Марины Цветаевой (как будто Ахматова не ответила на этот вопрос): как помыслить можно было, не то что написать, «Отыми и ребенка, и друга…». Это будто бы «фальшивая нота». Нет, это пророческая трагическая поэзия, вобравшая в себя концы и начала глобальной социальной катастрофы. С героиней «Молитвы» (которую напрасно Кушнер отождествляет с Ахматовой, не все так просто!) — с русской вдовой-солдаткой — это уже произошло. С тысячами прототипов ахматовской героини — к моменту написания «Молитвы» в 1915 году — это уже произошло, для них «Молитва» звучала «после всего». Почти невозможные в мирное время, эти слова тогда спасали людей, вдруг ставших одинокими, исцеляли раненные горем души. Сам же Кушнер позволяет себе поразительную бестактность, проводя, точнее, подсказывая читателю параллель между «отяжелевшей» поздней лирикой Ахматовой («стихи страшно располнели» и т. п.) и физическим ее обликом в старости. «Тайные знаки» в поздней ее поэзии — неужели они только игра с читателем, да еще — малосодержательная? Игра — но серьезная, высшая игра, и поэт вовлечен в нее не только потому, что ему очень нравится это занятие. Игра не только с читателем, но и с судьбой, ведь не поэт диктует правила Игры <…>

90
{"b":"284177","o":1}