Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Робсон был далеко не единственным иностранным гостем, настойчиво совершенствовавшим этот тип внутренних, эмоциональных привязанностей к стране победившего социализма. Чешский профессор теории музыки и глава чехословацкого общества дружбы (Общества культурного и экономического сближения) Зденек Неедлы развил в себе чувство столь крепкой связи с Советским Союзом как с образцом для подражания и «учителем», что после посещения Болшевской коммуны пытался обратить двух турецких специалистов в свою веру, доказывая, что родина социализма — «наш лучший друг». Тем же летом 1935 года, когда Робсон приехал в СССР, Неедлы связал вновь обретенную на молодой родине революции панацею с личным омоложением, объявив, что когда он посещает советскую страну, то молодеет сразу на десять, а то и на все двадцать лет{870}.

Если упрямые недоброжелатели и капризные друзья, представленные в данной главе (крайне правые из Арплана, а также Жид и Фейхтвангер), и имели что-либо общее, то это было сохранение у них тревожных сомнений по поводу сталинского СССР — сомнений, мучивших этих людей, даже если они вполне осознанно бросались в объятия режима. С другой стороны, Робсон и Неедлы — две весьма различные фигуры по происхождению и мотивациям отношений с советской страной — лично солидаризировались с идеей интернационалистической родины или примирения национального и интернационального. Благодаря крепости этих эмоциональных привязанностей они оставались верными своему новому далекому дому во время репрессий, подписания советско-германского пакта и в последующие десятилетия.

ГЛАВА 8.

УКРЕПЛЕНИЕ СТАЛИНСКОГО КОМПЛЕКСА ПРЕВОСХОДСТВА

Клятва Сталина, данная во времена Великой депрессии, — перегнать развитый Запад — была связана с грандиозными целями советской культуры, описанными Горьким. И это породило все новые и новые декларации о советском превосходстве. Ко времени, когда первая пятилетка и коллективизация, как казалось, оправдали заявление середины 1930-х годов об успешном завершении строительства социализма, произошло радикальное изменение официальной картины взаимоотношений Советского Союза с остальным миром. Притязания на превосходство всего советского все больше беспокоили даже наиболее сочувствующих иностранных гостей, с надеждой смотревших на Восток в годы самого активного паломничества в Страну Советов. В 1936 году Андре Жид был поражен, узнав, что советские граждане убеждены в том, «что решительно все за границей и во всех областях — значительно хуже, чем в СССР». Когда в беседе с группой морских офицеров Жид заметил, что французы знают об СССР больше, чем советские граждане о Франции, «какой-то лирик из группы» резко заявил: «В мире не хватило бы бумаги, чтобы рассказать обо всем новом, великом и прекрасном в СССР». Жид охарактеризовал такую систему взглядов как «комплекс превосходства»{871}. Термин «комплекс» здесь особенно удачен, поскольку не только предполагает ряд психологических ассоциаций, но и выступает в своего рода военно-промышленном значении — как набор сцепленных между собой практик и институтов. Если пропаганда советских «достижений» являлась центральным элементом советской культурной дипломатии в 1920-е годы, то возникновение сталинистского комплекса превосходства знаменует еще один поворот. К концу 1930-х годов партийные агитаторы получали инструкции отмечать все славословия, исходившие от иностранных делегаций, чтобы подчеркнуть передовое место «страны победившего социализма» не только в области культуры и науки, но и в области экономики. «Машиностроение СССР занимает первое место в Европе и второе место в мире… По добыче золота, по производству суперфосфата Советский Союз опередил все страны Европы». Раиса Орлова отмечала: «Если бы кто-нибудь провел статистический анализ газетного языка тех лет, то такие фразы, как “лучший в мире”, “впервые в истории человечества” и “только в нашей стране”, оказались бы среди самых часто повторяемых»{872}. Прославление советского превосходства над всем миром влекло за собой далекоидущие последствия, и это было чем-то гораздо большим, чем прежний агитпроп. Оно укоренилось в социалистическом реализме и массовой культуре; вдохновленные новой героикой молодые энтузиасты поколения 1930-х жаждали собственных революционных достижений. В значительной степени именно они сформировали то, что позже получило известность как «первое советское поколение» — само именовавшее себя новым и не имевшим предшественников{873}. В то же время доклады НКВД о реакции людей на материалы в печати и обсуждения международной ситуации на рабочих местах фиксировали скептические шутки все о том же призыве догнать и перегнать Запад — догнать-то догоним, но останемся ли там? Более того, наблюдатели отмечали, что советские верхи очень ценили все иностранное. Добавим — ценили и в дальнейшем, даже на пике ждановского осуждения «иностранщины»{874}. Когда маятник, наконец, качнулся обратно и Советскому Союзу в период оттепели снова понадобилось учиться у развитого Запада, Илья Эренбург размышлял о диалектической природе сталинистской гигантомании: «Непрерывные разговоры о своем превосходстве связаны с пресмыкательством перед чужестранным — это различные проявления того же комплекса неполноценности…»{875}.

В некотором смысле и то и другое было частью единого мировоззрения: Д. Петери указывает на «неизбежные колебания между двумя диаметрально противоположными мировоззрениями ленинской элиты, модернизирующей сравнительно отсталую страну: высокомерием, подразумевающим превосходство системы, и признанием стадиальной неразвитости в экономическом, социальном и культурном отношениях»{876}. В конце 1930-х годов и в период позднего сталинизма это «признание» стало явлением редким, почти табуированным.

Следовательно, мы сталкиваемся с парадоксом, причем таким, который до некоторой степени затрудняет анализ сталинизма. С одной стороны, в плане приема иностранцев сталинская революция во многом означала только видоизменение системы 1920-х годов, но не радикальную ее трансформацию. В плане отношений с заграницей на представителей буржуазного мира уже с первых послереволюционных лет смотрели как на потенциально полезных и в то же время подозрительных. С другой стороны, довоенный сталинизм не исключал некоторых, по видимости, очень резких перемен, какие только можно было вообразить в отношениях с внешним миром. Например, после сближения с Западной Европой и США в эпоху Народного фронта установленные международные контакты и достигнутое влияние неожиданно стали основой для физического уничтожения многих сотрудников ВОКСа и органов советской культурной дипломатии в пору Большого террора. Антифашизм середины 1930-х, казалось бы непреклонный, был сначала подорван репрессиями 1937–1938 годов, а затем в одночасье перечеркнут советско-германским пактом о ненападении.

Обычный способ объяснения резких поворотов 1930-х годов состоит в ссылке на всевластие диктатора и его подручных, поскольку именно они начали репрессии и подписали пакт с нацистами. Тем не менее остается открытым вопрос о том, каким образом партийная верхушка приходила к принятию тех или иных решений и как Сталин реагировал на основные результаты эволюции советской системы. В то же время драматичные и стремительные изменения внутри СССР и на международной арене в 1930-е годы оказывали глубокое влияние на практики и отношения, строившиеся в течение многих лет. В конечном счете Сталин явился прямым порождением системы, им же создававшейся; его подручные также действовали в заданных ею рамках. Тогда почему под властью Сталина советская система прошла столь различные этапы в своем развитии?

114
{"b":"570410","o":1}