Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

5. Вместе с наращиванием смысловых уровней существования и способов их символического опосредования, обобщенно говоря — перевода (для литературы и искусства этот процесс представлен в виде дифференциации авангардной, классической и массовой литературы, академии, Салона и Салона независимых, а также формирования литературной и художественной критики, рационализирующей взаимоотношения между этими автономизирующимися сферами и планами коллективного существования), в культуре Новейшего времени уже на этапе раннего модерна выделяется характерный «нулевой уровень» символизации, служащий своего рода линией отсчета для всех других, более «высоких» и «сложных». Таковым выступает «язык самой действительности», например «реализм» («натурализм») в литературе и изобразительном искусстве, наконец, фотография как новейший автореферирующийся медиум. Лишь позднейшая специализированная рефлексия, уже в XX в., покажет, что смысловая многослойность, символизм и мифологизм не отсутствуют в фотографии (Р. Барт, Э. Кадава, Ю. Дамиш, Х. Бельтинг) и реалистическом искусстве, натуралистическом романе (Т. Манн о Золя), — культурная символика, символическая санкция здесь как бы «свернуты» и выведены «за сцену» в качестве всеми усвоенных и лишь подразумеваемых. Симметричным «верхним» пределом выступают случаи, когда символ, по формулировке Ю. Левады, «превращается в границу действия»[564], так что оно носит как бы чисто ритуальный или церемониальный характер. При этом дихотомия нормы и ценности, инструментального и символического, наглядного (самоочевидного) и условного (обусловленного и потому требующего интерпретации) остается формообразующим началом новоевропейской культуры[565].

6. Вся эта многообразная, чрезвычайно интенсивная и постоянно ускоряющаяся деятельность вызывает к жизни и активизирует более или менее специализированные слои, фракции, группы, разрабатывающие данную проблематику и выдвигающие ее в качестве собственного определения, заявок на социальную роль и культурную значимость, статус и образ жизни. Я имею в виду «критически мыслящих», «свободных» интеллектуалов в разнообразии форм их существования и взаимодействия, сфер интереса, смысловых определений и идейных пристрастий.

7. Если в столь же общем виде говорить о попытках модернизации в России, включая постсоветское двадцатилетие и нынешний период, то я бы выделил здесь три важнейших дефицита, характерных для российского человека как обобщенной антропологической фигуры. Это самостоятельное смыслополагание, доверие и готовность к солидарности (встречной, предупредительной солидарности), положительная оценка и культивирование различий, заинтересованное отношение к другому и неожиданному. Исторический анализ показал бы, в какой мере эти дефициты характерны не только для рядового человека, но и для образованных слоев и властных группировок в России. Подозрительность всего субъективного и личного («лишний человек» и его исторические дериваты в советские и постсоветские времена), ограниченность свободы и фактическое исключение выбора коррелируют в наших социально-исторических обстоятельствах с упором в смысловом самоопределении на предельные социетальные общности (нация, держава) и безальтернативные, персонифицированные символы целого (фигура вождя-сальватора).

8. Идеологии (проекции власти в форме того или иного безукоризненно правильного и единоспасающего учения) складываются и внедряются здесь силами одной из фракций образованного слоя, но вызывают отторжение от каких бы то ни было общих идей и ценностей, а значит, и символов — в другой фракции. Символы здесь — всегда символы «своих», а не «других» и «другого» (ср. культивирование модели «порядочного человека» у интеллигенции и, вместе с тем, тотальное, разрушительное для процессов смыслообразования двоемыслие в массовом обиходе; его позднейший групповой дериват — постсоветский стеб). Вне проблематики культуры и цивилизации, без реальной свободы и практического поиска при этом вновь и вновь воспроизводится ситуация двойственности — социального раскола и, в той или иной форме, «гражданской войны», в том числе — внутри образованного сословия (непризнаваемая связь и декларируемое противостояние интеллигенции и бюрократии, в одном плане, западников и славянофилов, в другом, и т. п.). Раздвоенность на социальном уровне (раскол элит) и на уровне смыслообразования (двоемыслие) работает на защитную капсуляцию «своих», блокирует выработку обобщенных средств смысловой ориентации и поведенческой регуляции, вытесняет редкие, одиночные попытки «культивирования сложности» (М. К. Мамардашвили и его стратегия «шпионского» существования). Дистанцирование от «верхних» уровней социума («власти», «политики») сопровождается симметричным противопоставлением «нас, своих» некоей «массе», «быдлу», «совку» и т. п. как воплощению «низкого». Варианты асимболии (раскультуривания, одичания), как и предельная ритуализация (обессмысливание) инструментального действия в российских условиях на разных хронологических отрезках — стратегии нигилистического бегства от сложностей «угрожающей» модернизации, ее смысловых императивов и практических задач.

9. Литература как лучший плод и образцовое зеркало русской интеллигенции в подобных обстоятельствах выступает симулякром каждый раз обрывающейся модернизации, фикциональной компенсацией за ее неудачи и тяготы. Показателен здесь не только демонстративный литературоцентризм и классикоцентризм образованных слоев в России (реальная приверженность их ценностям литературы, интерес к ее поискам, новому, авангардному, равно как и к классике, сильнейшим образом идеологически преувеличены). Обращает на себя внимание то особое место, которое в классическом пантеоне занимают авторы так называемого «русского» («идеологического») романа с его настойчивыми поисками коллективной идентичности (Достоевский, Толстой и далее), а также драма о лишнем, поскольку частном, человеке (Чехов, Горький и, опять-таки, далее). Наконец, отмечу латентный шовинизм и ксенофобию (об открытых и специально показных не говорю!) русского литературного мейнстрима, в том числе — сегодняшнего.

10. Показательно, что — при не менее чем 20 % не собственно русского населения в настоящее время — в России практически начисто отсутствуют «транснациональные» и «межкультурные» литературы наподобие турецкой, греческой, венгерской и др. литератур на государственных языках в Германии, Нидерландах или Швеции. Здесь и сейчас в стране нет сколько-нибудь выраженного интереса к тому, что происходит в литературах (культурах) прежних республик СССР, ближайших соседей, ставших политически и граждански самостоятельными («ближнее зарубежье»). Вместе с тем, не получили признания и одинокие попытки (например, Александра Гольдштейна) выделить несколько разных русских литератур (культур) в пределах мировой русскоязычной диаспоры. Вместо этого по-прежнему царит изоляционизм, идеологически оформленный в виде программы воспитания патриотизма, мифологии «особого пути» и «великой державы», образа «врага» и культа вождя, евразийской принадлежности России и проч., которые парализуют выработку общих и обобщенных идей, представлений, ориентиров, декларируют отказ от модернизации и требуют в очередной раз пожертвовать разумом.

2012

Речь, слух, рассказ: трансформация устного в современной культуре[566]

Мой прямой, непосредственный предмет — слухи. Но для понимания их культурных особенностей и смысла, уяснения их социального контекста нужна более широкая предметная и понятийная рамка. Отсюда — обозначение ближайших явлений, введенное в заглавие статьи, и сопоставления с другими феноменами, которые делаются по ее ходу. При этом я ставил перед собой задачу не столько собственно эмпирической и исторической разработки[567], сколько типологического конструирования, причем исходя из современной ситуации. Иными словами, меня в первую очередь интересует то, чем слухи отличаются от других создаваемых и транслируемых в обществе здесь и сейчас сообщений, особенно устных, и как они устроены — их структура и функциональная значимость.

вернуться

564

Левада Ю. Социальные рамки экономического действия // Левада Ю. Статьи по социологии. С. 70.

вернуться

565

См.: Crary J. Techniques of the Observer: On Vision and Modernity in the Nineteenth Century. Cambridge, 1990; Idem. Suspensions of Perception: Attention, Spectacle, and Modern Culture. Cambridge, 2001.

вернуться

566

Статья уточняет и развивает некоторые идеи, сформулированные мной ранее в работе: Дубин Б. В., Толстых А. В. Слухи как феномен обыденной жизни // Философские исследования. 1993. № 2. С. 136–141.

вернуться

567

Из исторических разработок см.: Побережников И. В. Слухи в социальной истории: типология и функции (по материалам восточных регионов России XVIII–XIX вв.). Екатеринбург, 1995.

156
{"b":"590926","o":1}