Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Другую, весьма непопулярную в это время точку зрения высказывали в печати – помимо тех, кого прямо причисляли к охранителям, – разве что Мережковский и авторы «Вех». Чуковский только бегло ронял обмолвки о том, что для них было центральным вопросом бытия вообще и существования человека в обществе в частности. О безусловной потребности человека ощущать не только родство с обществом, но и родство с вечностью. О необходимости стоять на прочном философском фундаменте. О том, что человеку нужно чувство осмысленности его жизни не только для общества, но и для себя. О том, что звездно-травяной уитменовской вечности, превращения в ростки и побеги, возвращения в могучий круговорот органики мыслящему индивидууму может быть недостаточно. И даже если понимаешь: сделал что мог, и сделал много, и многое после тебя останется другим, – этого тоже мало.

Чуковский, пожалуй, сделал все, что мог сделать сам. Он во многом пошел значительно дальше своих современников и увидел значительно больше. Он смог полностью переделать себя и раз за разом восставать из пепла – оказалось, для этого он обладал обилием душевных сил. Но когда они кончались, он тянул на одной только самодисциплине и привычке к труду. Иногда этого было достаточно, чтобы дотянуть до следующего взлета. А иногда самодисциплины, самообмана, самоцели и других полезных иллюзий не хватало. И тогда он не спал ночами, окруженный пустотой, и думал о смерти. Потому что и книжно-культурной, и звездно-травяной вечности ему не хватало, а другой он не знал, да и не хотел.

До предела своих человеческих сил доходит когда-нибудь любой человек, если он живет ради какого-то «надо», а не ради своего «хочу». Человеку религиозному потому и легче жить на свете, что в этой формуле у него вместо пустого конечного «потому» есть Бог. Ему есть где черпать силы, когда его силы на исходе, а веры в человека не остается: человечество раз за разом подводит, демонстрируя глубины глупости, низости, дикости, бесчеловечности. Чуковский, воспитанный на позитивной философии и, пожалуй, давно утративший детскую религиозность, жил ради самоцельного «надо», полезного обмана, под которым все-таки таилась мировая пустота. Эта позиция чрезвычайно много требует от человека и чрезвычайно мало ему дает, это жизнь из чувства долга, в основе которого одно только «потому что потому», только убежденность в конечной победе добра, вера в спасительную силу культуры, сохраняющей лучшее, что есть в человеке. Горький, героический, одинокий путь – из последних собственных сил, на одном категорическом императиве.

Наконец, остается добавить только кое-что о самоубийствах. В 1910–1913 годах в Петербурге уровень самоубийств составлял примерно 30 случаев на 100 тысяч населения. Несколько меньше – в Одессе, несколько больше – в Москве. Больше половины случаев – молодежь. С началом Первой мировой войны уровень самоубийств упал втрое. В 1925–1926 годах Советский Союз занимал одно из последних мест в мире по этому показателю (7–8 на 100 тысяч). Не будем описывать статистические кривые, скажем только, что к последним годам уровень самоубийств в России, хотя и упал с пиковых 1994–1995 годов, но по-прежнему остается значительно выше уровня кризисных 1910-х: в 2006 году – примерно 35 на 100 тысяч населения. Россия входит в тройку мировых лидеров в этой области, а по числу самоубийств среди подростков 15–19 лет в 2003–2004 годах стала абсолютным лидером. Самые популярные способы свести счеты с жизнью тоже не изменились со времен газеты «Речь» – повешение и отравление. И картина мира та же: мерзость и страх, вселенская тошнота, дом сумасшедших, огромный и грязный – словно весь мир наелся блевотного; не забудьте выключить телевизор. И портрет самоубийцы рисуют современные исследователи тот же – человек, которого ничто не держит: часто безработный или неудачливый в работе, не имеющий семьи, еще не научившийся ценить жизнь или уже разочаровавшийся в ней. Да и национальная идея как-то все не находится…

К сожалению, даже здесь статьи Чуковского не потеряли актуальности.

Полоса бессонницы

Ахматова говорила, что 1910-е годы были куда лучше 1900-х. И в самом деле, климат в стране ощутимо изменился. Революция и последовавшая за ней реакция постепенно отходили в прошлое. Урожайные 1909 и 1910 годы позволили стране выйти из экономической депрессии, наметились пути преодоления финансового кризиса, жить стало легче. Но моральный и ценностный кризис преодолеть было не так легко – социальный пожар притаился, превратясь в менее заметное, но не менее опасное тление торфяников. Крестьянские бунты на рубеже 1910–1911 годов, Ленский расстрел в 1912-м, новые забастовки, появившийся в царской семье Распутин – вот фон тогдашней жизни. И тем не менее стабильность все-таки появилась.

Смена эпох сказалась и в том, что в русской литературе появились новые лица, новые темы, новые звуки. Символизм выполнил свою роль и сходил со сцены, на которой уже зазвучали незнакомые пока голоса. Закрылись «Весы», и закрытие их словно подвело черту под эпохой символизма. Появился «Аполлон», где Гумилев стал подробно и обстоятельно писать о русской поэзии. Если сравнить, каких героев выбирали для своих статей Гумилев и Чуковский (скажем, в 1911 году), может показаться, что Гумилев уже обращен в новое десятилетие, Чуковский еще в старом. Оба отдают дань «старшим богатырям „модернизма“» (Чуковский) – Блоку, Балтрушайтису, Вяч. Иванову. Оба пишут о Брюсове, Бальмонте, Сологубе. Но при этом Гумилев говорит о Клычкове, Северянине, «Садке судей» и Бенедикте Лившице, Эллисе и Марине Цветаевой, Эренбурге и Ходасевиче, Волошине, Клюеве, Шершеневиче и тьме совершенно уже забытых поэтов. А Чуковский из «нынешней декадентской молодежи» замечает пока разве что Северянина, и героями его обзора «Русская литература» за 1911 год становятся Гиппиус и Мережковский, Андреев и Горький. «Минувший год был до странности беден поэзией», – пишет Чуковский, заметивший, впрочем, «Жемчуга» самого Гумилева. Но тут дело не в том, что один обращен в прошлое, а другой в будущее; разными были задачи двух критиков. Гумилев анализировал поэзию, читая все, что появлялось, – и ценное, и менее ценное, и старался ничего не пропускать в этом потоке, и говорил о скучном и интересном, успешном и неуспешном, талантливом и бездарном. Чуковский писал только о том, что выделялось ярким талантом либо становилось общественным явлением. Много позже Шкловский упрекал Корнея Ивановича в том, что он не открыл ни одного нового имени. Очевидно, что Шкловский в своей оценке Чуковского как критика был несправедлив, и мы еще будем говорить о их отношениях. Но Чуковский и не ставил перед собой задачу открывать новые таланты – он говорил о явлениях уже заметных, уже состоявшихся и социально значимых. А вот подмечать такие явления он умел очень своевременно.

В феврале 1912 года «Речь» перестала платить Чуковскому жалованье. Должно быть, солидной газете надоело терпеть постоянные скандалы, которые вызывала едва ли не каждая публикация злоязычного критика. Корней Иванович узнал об этом из письма жены в одном из своих лекционных туров. «Ты не можешь себе представить, какое облегчение я испытал, прочитав у тебя в письме, что „Речь“ лишила меня жалованья, – ответил он Марии Борисовне. – Это меня мучило непрерывно. Наконец-то я свободный человек!»

Сотрудничать с «Речью» он не перестал – просто теперь печатался в ней реже. К этому времени жалованье фельетониста уже не было для него основным источником существования: начиная с 1911 года он разъезжал по стране с лекциями. Весной 1912-го он читал об Оскаре Уайльде, которым вплотную занимался, готовя первое в России собрание сочинений писателя. Собрание выходило в качестве приложения к «Ниве» – в этом журнале Чуковский еще осенью 1911 года напечатал этюд об Уайльде. Работу пришлось проделать колоссальную: на русский язык было переведено далеко не все, а существующие переводы порой никуда не годились. Что-то К. И. переводил сам, что-то заказывал другим переводчикам. Работа доставляла ему видимое удовольствие. «Я нисколько не жалею, что взялся за Уайльда: мне нужно было, для моего образования, пройти сквозь этого писателя; я многому у него научился, а его стиль, его парадоксы, его блестящая манера, надеюсь, окажут на меня новое влияние. Последние два года я так искал этого обновления, – писал Чуковский в цитированном выше письме к жене. – …У меня по поводу Уайльда есть столько мыслей, что хватило бы на целый том. Только бы здоровье, чтобы записать хоть капельку того, что я думаю и знаю».

65
{"b":"98316","o":1}