Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

На этой даче у К. И. была возможность уединения. Он записывал в дневнике чуть позже: «Великолепный кабинет, прекрасные условия для работы…» Шкловский писал: «У Корнея Ивановича кабинет в верхнем этаже дачи. К нему даже зимой приезжают писатели. Он пишет в „Речи“. Но в „Речи“ его не любят, больше терпят за талантливость». А вот чуть раньше: «Корней Иванович много работал в газете… Нервы его были утомлены, и он, как и Леонид Андреев, зимой жил на даче».

Лидия Корнеевна писала: «Двадцатипятилетний человек, молодой, общительный, жадный до всякой новизны, раз и навсегда отрубил от своего дня самое многолюдное время – вечер, а вместе с вечером – всю увлекательную пестроту городской, шумной и разнообразной жизни: театры, диспуты, юбилеи, споры до утренней зари, поездки на острова, рестораны. (Было, было все это: случались и премьеры, и юбилеи, но в виде великого исключения…)». Его не запомнили ни в одном из модных мест, в мемуарах его не перечисляют среди завсегдатаев салонов. Невозможность спать делает его раздражительным и несчастным – весь дом затаивается, если «папа не спал». Он принимает бром, пытается побороть бессонницу физическим трудом и работой над статьями – ничего не выходит. Его рабочий день начинается в пять утра и продолжается иногда по двенадцать часов. Иногда становится круглосуточным. В оставшееся время Чуковский занимается хозяйством. Дочь его рассказывала: «В куоккальские времена всю черную мужскую работу по дому он делал сам. Сам воду носил, колол дрова, топил печи. Сам был за кухонного мужика и за дворника, разметал метлой лужи, или ломом скалывал с крыльца лед, или деревянной квадратной лопатой прокладывал дорогу от крыльца до калитки: узкую яму среди сугробов».

В восемь вечера он ложится спать. В воспоминаниях дочери этому засыпанию посвящено несколько горьких страниц: «Как я помню эту измученную, сотни раз с одной стороны на другую перевернутую подушку, эти закапанные стеарином жалкие листки рукописи, по полу разбросанные книги, это истерзанное одеяло, эти скрученные, свисающие до пола простыни! Словно сонмище бесов или шайка разбойников побывала здесь ночью. „Нет, Лидочек, не спал ни минуты. Ты меня усыпила, а я проснулся, чуть только ты ушла“». Она, маленькая, едва выучив буквы, читала ему вслух, пока он не засыпал. Иногда, промучившись час-два и отчаявшись заснуть, он отправлялся к морю или в гости. Или снова садился работать. В июне 1913 года Чуковский записывает в дневнике: «Не сплю третью ночь, хотя скоро лекция. Именно потому и не сплю. Между тем лекция пустяшная – и будь здоровье, в два дня написал бы. Поэтому откладываю ее до здоровой головы. В интересах самой статьи – я должен отказаться от лекции. Не буду даже заглядывать в нее, покуда не высплюсь. С больной головой я только гажу и гажу лекцию. И притом нет вдохновения».

Дома отдохнуть не особенно удается: там дети, по воскресеньям гости, постоянно визитеры, часто гостит родня. После небольшой летней передышки снова начинаются лекции. 22 сентября 1913 года Чуковский пишет Сергею Михайловичу Боткину: «Привет из Минска. Сижу в гостинице – слышу, как внизу в ресторане играют румыны. Но не долго мне их слушать – завтра я в Витебске, послезавтра в Смоленске, 25 в Двинске, 26-го в Либаве; 28 в Гомеле, 30-го в Витебске. 3-го в Бобруйске и т. д. Пожалейте меня, больного… Пожалейте меня – и позавидуйте: сколько я людей вижу новых, сколько сценок, образов, пейзажей и т. д.».

Футуроедство

«Все ликовало, все пенилось, все чванилось, все грешило и обжиралось в этом 1913 году, – писал художник Владимир Милашевский. – И все распевали „Пупсика“:

Когда я был ребенок,
Я был ужасный плут,
Меня еще с пеленок
Все Пупсиком зовут:
Пупсик, мой милый Пупсик…»

Год этот, который во всех советских учебниках истории оказался уровнем отсчета, последний благополучный год перед бедствиями, войной, революцией, террором, голодом – был бешеным, пьяным, разгульным и веселым. Это время осталось жить во множестве мемуаров и в ахматовской «Поэме без героя». Невский, завешанный яркими вывесками, Пассаж с дорогими кокотками, накрашенные юноши в белых кашне у решетки набережной. Семга, балык, осетрина. Офицерские, чиновничьи, студенческие мундиры. Яростные споры об искусстве. Танго. Оправдание Бейлиса. Разоблачение Розанова, печатавшегося под разными псевдонимами в черносотенной и либеральной прессе. Костюмированный русский бал в Зимнем. 300-летие дома Романовых. Сплетни о Распутине и фантастические слухи о всемогущем докторе Бадмаеве. «Вена» и «Квисисана». Чествования, собрания, литературные салоны, «Бродячая собака».

Если и присутствует Чуковский в мемуаристике о последнем предвоенном годе Петербурга – то лишь вскользь: он не вел светской жизни, не был «тусовщиком» (слово появилось сравнительно недавно, но род занятий известен человечеству довольно давно). Он ненавидел юбилеи, банкеты, именины и прочие празднества, терпеть не мог пышных речей, тосковал от необходимости быть с чужими людьми и не иметь возможности поговорить о важном. Поэтому в мемуарах он редко сидит среди чьих-нибудь гостей (а если и сидит – то непременно убежав от всех в тихий уголок, читать книгу или беседовать с интересным человеком). Обычное место Чуковского в мемуарах о Серебряном веке – в перечислении докладчиков на вечерах, в кружках и обществах: читали такой-то, такой-то и Чуковский…

Он продолжал кропотливо заниматься своим делом: писал о Некрасове, следил за развитием литературного процесса, оценивал новинки. Он несколько лет уже смутно пророчил, что в литературе должно появиться нечто новое и небывалое, полагая, что русская словесность настоятельно требует героя, подобного Уитмену с его демократизмом, всемирностью, выражением чаяний миллионных городских масс. Он называл Уитмена «первым футуристом» и предвидел, что поэзия будущего окажется на него чем-то похожей.

И новые герои в русской литературе появились, влетев в нее с уханьем и свистом, бульканьем, щебетом и звоном, с размалеванными лицами, ряженые, никем поначалу не воспринятые всерьез. Но Чуковский давно ждал нового героя – и поэтому в камлании этой пестрой, почти цирковой труппы, казавшейся обывателю сборищем площадных шарлатанов, расслышал то, чего так давно ждал, – принципиальную новизну мысли и поэтического языка.

Летом 1913 года (как раз в это время критик писал о футуризме Уитмена) он познакомился в Куоккале с Алексеем Крученых и оставил об этом знакомстве короткую заметку в дневнике:

«Был у меня Крученых. Впервые. Сам отрекомендовался. В учительской казенной новенькой фуражке. Глаза бегающие. Тощий. Живет теперь в Лигове с Василиском Гнедовым:

– Целый день в карты дуем, до чертей. Теперь пишу пьесу. И в тот день, когда пишу стихи, напр. «Бур шур Беляматокией», – не могу писать прозы. Нет настроения.

Пришел Репин. Я стал демонстрировать творения Крученых. И. Е. сказал ему:

– У вас такое симпатичное лицо. Хочу надеяться, что вы скоро сами плюнете на этот идиотизм.

– Значит, теперь я идиот.

– Конечно, если вы верите в этот вздор».

«Отношение мое к футуристам было в ту пору сложное, – писал Корней Иванович в воспоминаниях о Маяковском, – я ненавидел их проповедь, но любил их самих, их таланты. В моих глазах они были носителями ненавистных мне нигилистических тенденций в поэзии, направленных к полному уничтожению той проникновенной, гениально утонченной лирики, которой русская литература вправе гордиться перед всеми литературами мира. В то же время многие отдельные вещи Елены Гуро, Василия Каменского, Хлебникова, Давида Бурлюка и других были в моих глазах зачастую подлинными произведениями искусства, и я не мог чувствовать себя солидарным с беспардонными газетными критиками, предававшими анафеме не только „будетлянство“, но и самих „будетлян“».

67
{"b":"98316","o":1}