24 июля 1930. Четверг
«Посл<едние> Нов<ости>» свиньи! Мало того, что там с начала года лежат штук 6 моих стихов, я послала и недавно. И Ладинский говорил Папе-Коле, что сам видел, что они уже сданы в печать, а вот второй четверг их нету. Я даже заплакала от злости, как раскрыла газету. Действительно, «выхожу из строя» во всех отношениях.
Георгий Адамович пишет в «Иллюстрированной России» по поводу «Перекрестка»[241]: «Стихи недурны, но большей частью это не столько поэзия, сколько красивые вещицы, безделушки из «Галери Лафайет»[242]. Что он этим хотел сказать? И интересно, что он понимает под «настоящей поэзией»? Сознаю, что он умный человек и хороший поэт, но восторгаться каждым его словом, как Червинская, или повторять его мысли и ссылаться на его авторитет, как Юрий, — это уже слишком. Ах, Боже мой, как он к нему прислушивается! «Адамович сказал!» «Адамович тоже так думает!»
Юрий — в «Числах». Мандельштам «приглашен» в «Современные Записки» (и, вероятно, удачнее меня). Только я — за строем.
2 августа 1930. Суббота
Борис Александрович принес Игорю мячик — размалевана рожица» и если подавить за щеки — высовывает длинный красный язык. Страшно сначала испугался. И интересно» и тянет руки, и в ужасе отдергивает и ежится. Потом освоился и стал с восторгом его бросать, хотя языка все еще боится.
Цветы от Наташи из Канн[243].
20 ноября 1930. Четверг
В прошлый четверг в Villejuif делали Мамочке операцию. Алексинский ее успокаивал, что фиброма у нее «очень хорошая», операция будет минут 40, одним словом, все хорошо. В среду она уехала. В четверг с утра нервничала. В 12 ч<асов> Папа-Коля звонил по телефону. «Еще не начинали. Следующая очередь». Звонил в 2 <часа>. «Делают». Это было самое ужасное. Звонил в 3 ч<аса> «Кончили. Еще спит». В 6 <часов> приходит Е.Е.Майер, она присутствовала на операции. Рассказывала. Оказалось все много сложнее, чем Алексинский говорил: вырезали не только фиброму, но матку и яичник — такие были на них какие-то узлы. Операция продолжалась полтора часа. Елена Евгеньевна как-то успокоила меня, и я перестала волноваться. Папа-Коля был на следующий день, я смогла поехать только в воскресенье. Увидала и заплакала. Вид ужасный: глаза «трагические», просто смотреть страшно. Очень слабая, чуть говорит — устает. Все дремлет. Видела потом ее во вторник и поразилась: глаза хорошие, говорит, смеется, ест. По-видимому, она еще не все знает, что ей вырезали. Папа-Коля очень ее жалеет, а, по-моему, жалеть нечего — слава Богу, что вырезали, только бы теперь поправлялась скорее.
За неделю до Мамочки уехала в Ниццу Нина. Приехала до лета лечиться. Говорят, что в России сейчас ужасно. Неделю прожила в Париже. Сначала смешило и трогало ее желание все купить.
— Все есть! Вот ты только подумай, все можно найти и купить! Давай купим вот это. Ну, хоть что-нибудь. Давай вот щетку купим.
Потом это «желание купить» перешло в такое необузданное транжирство, что стало скучно. Бесшабашный она человек. Еще неделю раньше уехал на юг Борис Александрович. Арендовал со знакомым ферму[244] около Канн, в горах. Пишет, что работы пропасть, но очень доволен.
Так что теперь у нас совсем пусто стало.
С Игорешкой мы вчера закончили сеансы rayons ultraviolets[245], у него после коклюша были увеличены железки. Но вообще он мне нравится.
Стихов не пишу уже 3-й месяц. Единственно, что пишу, это статейки в «Рассвет» о стихах. Пока что была напечатана только одна, о «Перекрестке». Но надеюсь, что напечатают и о Мандельштаме, и о Кельберине. А сегодня отослала о 4-м Сборнике[246]. Сборник, кстати сказать, отвратительный — и по содержанию, и по внешнему виду.
Лиля отдала своего ребенка в деревню. Теперь мне с ней неприятно встречаться.
24 ноября 1930. Понедельник
Мамочке лучше. В пятницу я, ни слова никому не говоря, взяла Игоря и поехала к ней. Очень она удивилась и обрадовалась. Пробыла, конечно, недолго, минут 10. Поездка сошла благополучно, т. е. Игорь нисколько не простудился, да и не мог простудиться. Однако Юрию я до сих пор ничего не сказала, и это мне неприятно.
В субботу получили результат исследования — все благополучно: фиброма, а никакой не рак. Мамочка повеселела.
Вышел 4-й сборник[247], и опять неприятность: у Виктора первая строчка второго стихотворения попала в конец первого, кроме того, кое-где осталось типографское обозначение «з». Подскабливаю. Вообще издано неряшливо, криво срезано, хотя не так уж плохо, как говорят, и вполне соответствует содержанию. Сборник плохой. Стихов не пишу, и это меня огорчает. Еще — усталость.
3 декабря 1930. Среда
С Юрием поссорились, очень нехорошо и, по-видимому, серьезно. Дело в том, что я вчера вечером пошла в ту комнату — Мамочка была одна, а вернулась она только накануне. Очень слабая, страшно было даже оставлять ее одну, да и соскучилась, конечно. Папа-Коля должен был прийти в 11.
— Ты уходишь?
— Да, ненадолго.
— Возвращайся скорее.
— Да, в 11.
В 11 Папа-Коля не пришел, и я вернулась в 11.30. Юрий лежит, будто спит, свет потушен. Тихонько вошла и, видя, что он спит, села писать пневматик в редакцию.
— Ты что делаешь?
— Пишу пневматички.
— Ты можешь их написать завтра.
— Завтра я не успею.
Через минуту.
— Какая ты все-таки дрянь! Эгоистка!
— А, по-моему, ты эгоист.
— Тебе все равно, что я устаю, что я мало сплю, единственный день, когда я мог рано лечь, и ты, ты мне мешаешь!
— Мешаю?
— Мешаешь! Ты знаешь, что я не могу лечь спать, когда тебя нет.
— Глупости! Отлично спишь.
— Дрянь ты!
— Если ты так будешь говорить, я уйду.
— Уходи, куда хочешь. Тебе только нужно, чтобы я работал, а что я устаю, как вол, это тебе все равно! Эгоистка!
Я сама удивляюсь, как я могла оставаться совершенно спокойной. Я больше не сказала ни слова и села писать адреса на книгах. Он лежит и накаливается, охает, хватается за сердце. Половина первого, я кончаю работу и ложусь. Он вдруг вскакивает, закуривает папиросу и начинает ходить по комнате. Я лежу и собираюсь самым настоящим образом уснуть. Он продолжает комедианничать, садится около окна, бурчит. Потом ложится и он.
Я была уверена, что утром он не встанет. Встал, умылся, бросил:
— Если я вечером не вернусь, значит я пошел прямо в РДО.
Последнее время у него часто прорывалось, что я эгоистка, что мне его не жаль, что я только заставляю его работать. Мне это всегда больно бывало. А теперь я совсем спокойна. Будь что будет, что быть должно! Меня даже пугает это спокойствие: неужели мне действительно все равно, вернется он или нет.
17 декабря 1930. Среда
На днях подала свое заявление в Союз[248]. Завтра должно быть наше письмо в редакцию. Вот и вышло так, что я ушла из Союза. Даже и не жалко. Не знаю даже, какое впечатление произведет наш уход. Одно знаю, что я и Станюкович уходим в «ничто», в мираж. Те еще будут где-то шататься, в «Числах», напр<имер>, а мне уже негде, а Станюку и подавно. Но это-то мне и нравится — остаться самой по себе, без всяких партий и группировок. Ну, да ладно. Плохо, что стихов не пишу.
Игорешка сегодня первый раз в жизни сел на горшок, сделал свои дела. Так что мечта моей жизни исполнилась.