— Зачем ты начала вязать этот пуловер?
— Потому что у меня осталось много шерсти.
— Ну, конечно! И у меня взяла шерсть, только для того, чтобы я не вязала, только чтобы я ничего не делала для Игоря! Вот теперь Игорь и остался без вязанки.
— Без вязанки он не останется уже потому, что я ему вяжу.
— Ну, конечно, чтобы я не делала…
Я обиделась. И глупо, и противно.
— Ты совершенно больной человек, — говорить с тобой невозможно.
— Если бы ты, действительно, считала меня больной, ты бы со мной так не говорила.
— Да ведь я и не говорю! Ведь это ты все время вызываешь меня на такие разговоры!
…Я опять как-то огрызнулась, кончилось тем, что она взяла свою чашку, ушла в ту комнату, и там началась истерика.
Какие там жалкие слова произносились, я не слушала, как вдруг до меня долетела такая фраза:
— Все это от того, что мы бедные, что мы им денег не даем…
И последний голос Папы-Коли:
— К сожалению, это правда. Только говорить об этом не надо.
Я не выдержала.
— Это подлость! Это гнусность!
Папа-Коля принес в буфет посуду. Я дрожала.
— Это гадко, это гадко!
И опять, совершенно спокойный, но в состоянии аффекта ответ:
— Нет, это так и есть. Это правда!
Руки у меня дрожали так, что я не могла больше работать. Я проплакала весь день. На Мамочкины слова обижаться, конечно, нельзя, она сама не знает, что говорит. Но когда мне Папа-Коля говорит такие слова, я даже не знаю, как мне на них реагировать. С чужими людьми после этого перестают кланяться. Но мне как же быть? Мне? Юрий пришел только в шестом часу. Он так возмущен и озадачен. Сегодня он ушел, но завтра ему придется об этом заявить.
Сегодня Игорево рождение — 8 лет! Подарили ему пальто, новый пуловер, конверт с американскими марками. И пообещала альбом для марок. Он сам себе купил на свои деньги — крепость и солдат. На gouter устроила маленькое торжество, накрыла стол скатертью, поставила чашки, достала пирог, купленный в Uniprix еще в субботу (сегодня магазины закрыты) и зажгла на нем 8 разноцветных свечей, припасенных еще с елки. Так мы с ним и сидели вдвоем, пили молочко, да смотрели на странное мерцание свечей при дневном свете. И было очень грустно. Мне, по крайней мере. Игорь старался меня развеселить. Когда я, за завтраком, не выдержала и пошла в спальню, легла на кровать и ревела, — он пришел ко мне и вдруг слышу — он тоже плачет.
— Игорушка, ты чего?
— Нет… я… ничего…
Бедный мальчик!
Никогда, должно быть, я не забуду этого юниприйского[435] пирога со свечками.
24 апреля 1937. Суббота
В четверг утром Игорь довел меня до самой настоящей истерики. Я дошла до того, что держалась обеими руками за голову, выла, орала, «а-а-а-а» и не могла остановиться. Игорь страшно перепугался. На урок музыки я отправила его одного — в первый раз. Он говорил:
— Мамочка, я не могу идти!.. — и хватался за горло. Видимо, схватывали спазмы. Я все-таки его отправила, думала — на воздухе пройдет, успокоится. Сама, однако, не успокоилась и, слегка прибрав комнату, пошла к Potain, а оттуда к Елизавете Александровне.
У нее урок, дети сидят за столом.
— А что же Игорь не пришел?
— Как не пришел? — Я так сразу и ослабела вся!
Домой почти бежала. Да, конечно, дома. Сначала начал было врать, что опоздал, потом сказал, что дошел до калитки и пошел назад. Почему, объяснить не мог. Просто разнервничался. Потом, между уроками, прибегает Ел<изавета> Ал<ександровна>, она также очень перепугалась.
Весь день после этого я была сама не своя. Мамочки весь день не было дома. Папа-Коля застал только эпилог, не знаю, понял ли что-нибудь. А Юрию я как-то так и не выбрала момента рассказать об этом. Да и нужно ли?
Вчера был вечер Ладинского[436]. Хоть он меня усиленно приглашал (через Юрия), я все-таки дотянула до того, что не пошла, и не ошиблась. Унбегауны были оба. Это, конечно, довольно унизительное положение, но я привыкла всегда всем уступать дорогу.
5 мая 1937. Среда
Начну все по порядку.
В канун Пасхи отправились Юрий с Игорем в Эрувиль. Вернулись вечером в воскресенье, усталые, загоревшие (погода стояла чудесная), с громадными венками сирени. Новости привезли грустные. Бор<ис> Аф<анасьевич> совсем постарел, никто к нему не приезжает, с женой он окончательно разводится, та выходит замуж, а поместье продает (оно же ее). Куда старик денется — неизвестно. Настроение у него мрачное. Огород не вспахан (да ведь и силы-то нет), дом местами рушится, одна курица села на яйца, так он ее зарезал (к чему только?). В довершение всего исчез Буц. Старик остался уже совсем один. Назначил себе срок — 1 октября, — после которого жить уже не стоит… Егор живет в Париже, стал совсем городским парнем, жалеет только о том, что столько лет он пропустил зря, живя в деревне. Старик совсем один. Жаль его до боли. Я не даром как-то назвала Эрувиль своим «предпоследним пристанищем»: с ним связано что-то — и очень грустное, и какое-то родное.
К Заутрени не пошла. А «разговеться» вместе с нашими пошли к Примакам. Пили очень много водки (что, видимо, понравилось Владимиру Степановичу), но зато ни глотка вина. И все-таки встали довольно рано с совершенно свежей головой. Встали и пошли к Ел<изавете> Ал<ександровне>. Принесли ей букет гвоздик.
— Ну, зачем же вы…
— Да ведь сегодня Пасха…
— Как Пасха? — она совсем об этом забыла, живет ведь среди французов, где же тут знать. Даже расстроилась:
— Никогда, пока жива была мама, не забывала…
И вдруг заговорила о том, как она одинока, что сестра и племянница для нее совсем чужие, что к ней даже никто не приходит, что нет у нее близкого человека, заплакала и сказала, что придет ко мне в понедельник. Меня она искренно любит, и я знаю, что вечер, проведенный у меня, доставит ей большое удовольствие. Вот еще одна трагедия старости и одиночества.
В воскресенье вечером вернулись мои. Я приготовила для Игоря Пасху, купила маленький куличик, накрасила яиц. И до его приезда не трогала. А он, малышка, приехал такой усталый и возбужденный, что даже не выразил никакого восторга.
А в понедельник начались будни.
В понедельник Юрий приезжает с работы, хромает на обе ноги, на лбу громадная шишка: на place de la Concorde, около самого обелиска, налетел на такси. Велосипед вдребезги. Юрий ободрал все ноги и руки, а к вечеру так разболелась правая нога, что не мог ею двинуть. Наутро стало немного лучше. Не работает, конечно. А все-таки я говорю: слава Богу, что так легко отделался.
Во вторник было мое рождение — 31 год. Пока я утром ходила к Володе — относила работу, ко мне приходили с поздравлениями от газет. И от электрического общества, один принес листок с надписью «Dernier notice»[437], а газ просто закрыли. (Я-то ждала, что закроют еще на Игорево рождение.)
Нина Ивановна, узнав об этом, сейчас же принесла свою керосинку. Она коптит, воняет и так медленно варит, что я почти все покупала готовое, что выходит, конечно, очень дорого.
А я вот уже третий день чувствую себя совсем плохо. И весна на дворе, и тепло, и солнце, а у меня нет еще сил по утрам подняться, а потом я с большим трудом, большими усилиями воли заставляю себя работать (вырезать по коже части для пеналов): работать мне очень тяжело, болит спина, а потом сильно и заметно кружится голова. Сегодня утром не могла (просто не могла) отнести работу — пошла после обеда. Опять, как зимой, хочется только спать, спать, спать. Я ждала, что с весной мне станет лучше. А теперь мне начинает казаться, что этого лета я не переживу.
В следующий раз я уже буду писать в новой тетрадке.
Тетрадь XIII. 7 мая 1937 — 24 сентября 1940. Париж
7 мая 1937. Пятница
Сегодня у меня вроде как юбилейный день: 10 лет назад мне сделан первый пикюр инсулина.