Разговор этот произошёл на открытии пионерского лагеря. Перепили они немного, да и заговорили, крупно заговорили. Случайным свидетелем этого разговора стал Пастухов.
«Вот тебе и «Ярмо», — думал я, идя в УРЧ.
Расписался в бланке об освобождении и был ошеломлён предложением выбрать место своего следования. На вопрос: «Что это значит, ведь вам хорошо известно, что я москвич и поеду, конечно, к семье!» — получил ответ: «О Москве не может быть и речи. Вы можете жить везде, за исключением столичных, областных и районных городов. Во все места, находящиеся от железной дороги не ближе пятидесяти километров, можете ехать беспрепятственно».
— Так что же это такое, ссылка что ли?
— Нет, не ссылка. Вам даётся полное право выбора.
— Вот так свобода! — невольно вырвалось у меня. После минутного молчания я добавил: — Сейчас я вам ничего не скажу.
Вышел из кабинета начальника УРЧ, пересёк по диагонали коридор, и сел на табурет у двери начальника колонии.
О чём говорить с начальником, о чём его просить? И в его ли силах что-либо изменить или сделать? Да и захочет ли он меня слушать? Не наиграна ли показавшаяся мне в нём радость моему освобождению? Нет, не может быть, он всё же человек. А его разговор с опером? Ведь не через надзирателя сообщил он мне об освобождении, сам пришёл к пилораме, сам принёс эту радостную весть!
— Разрешите войти?
— Входите, садитесь, Дмитрий Евгеньевич!
— Разрешите дать телеграмму-молнию домой — семье?
— Можете разрешения не спрашивать, вы всё ещё никак не привыкнете к тому, что вы вольный и вправе решать эти вопросы сами.
— Мне не дают выезда в Москву, а я десять лет не видел семью, детей. Десять лет, Александр Иванович!
— Знаю, всё знаю. Послушайте моего совета как старшего товарища, а не как начальника. Не рвитесь сейчас в Москву. С семьёй вы сейчас можете встретиться где угодно и когда вам только захочется. Поезжайте на Лену, на золотые прииски. Там у меня работает близкий товарищ, в некотором роде даже родственник — он директор прииска. Дам вам письмо, отрекомендую как хорошего механика. Заработаете кучу денег, поработаете два-три года, получите чистый паспорт и спокойно поедете домой в Москву. Поверьте, хочу вам только хорошего. И вам, и вашей семье. Мы с вами работаем уже скоро три года, я вас всё время берёг и потому, что хорошо работали, помогали мне, а мне — значит, и своей стране, и потому, что видел искренность ваших побуждений, и ваши письма читал, и письма вашей жены, и потому, что уверен в вашей пользе после освобождения. Послушайте меня и потом будете вспоминать добрым словом.
— Нет, Александр Иванович, большое-пребольшое вам спасибо за участие. Может быть, вы тысячу раз правы, может быть, потом буду жалеть, что не послушал вас, но… у меня не хватит сил ещё три года жить вдали от семьи, заставить семью жить на Лене со мною — не могу и не хочу. Это будет бессердечно по отношению к жене и детям. Прошу вас, если можете хоть чем-нибудь помочь, помогите возвратиться домой.
— Идите, давайте телеграмму, не пугайте семью. Телеграмму отошлёт Клавдия Григорьевна, дайте ей адрес и текст. А я вам сегодня устрою встречу с прокурором республики, говорите с ним, настаивайте, может, что-нибудь и выйдет. Не нервничайте, ведь всё самое плохое позади. Обдумайте моё предложение и если ничего не выйдет с Москвой, воспользуйтесь им. Говорю, что я предлагаю разумное. И ещё. Хочу вас попросить оказать мне последнюю услугу. Замену вам я не готовил и сейчас мы оказались без механика. Не сможете ли вы рекомендовать кого-нибудь на ваше место?
Я назвал Манохина, добавив при этом, что он инженер-теплотехник, «вредитель», и срок у него солидный.
— Где он сейчас?
— В Гусиноозёрских лагерях, работает механиком электростанции.
— Хорошо, спасибо! Могу ли я вас попросить поработать в колонии вольнонаёмным механиком до приезда Манохина? Это может продлиться около месяца.
Я дал согласие. Не начальнику колонии, а Александру Ивановичу Лермо.
В этот же день меня принял прокурор республики и заявил, что, так как я освобождён на общих основаниях, препятствий к моему выезду в Московскую область у него не имеется, о чём он уже сообщил в УРЧ колонии и лично Лермо, который просил его помочь мне.
К вечеру этого же дня из лагеря меня выгнали, несмотря на мои попытки просить начальника по режиму дать возможность до подыскания пристанища ночевать в лагере.
— Этого не сможет вам сделать и Лермо. Сразу по получении извещения об освобождении мы обязаны заключённого освободить из-под стражи. Это ведь не амнистия, которая предусматривает освобождение в течение какого-то определённого срока.
…Устроился у сестры мастера кузнечного цеха Хрункова. От неё каждое утро ходил в колонию на работу. В первый же день за наличный расчёт получил паёк — ведро квашеной капусты, десять килограммов костей, подсолнечное масло, сахар, селёдку, чему сильно были рады сестра Хрункова и её дети.
Месяц прошёл как в тумане. Обмен телеграммами с семьёй, работа, получение паспорта, справки об освобождении, посещение товарищей, освободившихся по амнистии 1945-го года, кино, театр, встреча с Медведевым, опять работавшим в театре, встреча с Голубцовым, передача дел Манохину, привезённому из Гусиноозёрска.
Наконец, покупаю билет до Москвы, сажусь в поезд Улан-Удэ — Москва. Расположился на самой верхней полке. Расстелил полушубок, в головах — деревянный ящик, по форме — подобие чемодана, в нём несколько буханок хлеба. В большой банке — капуста, свёрток с сильно пахнущим омулем, сахар.
Повесил на крючок выигранную в лотерею на шахте в Гусиноозёрске мандолину. Очень часто она помогала мне коротать свободное от работы время. И сейчас ещё сомневаюсь, что мои «концерты» доставляли удовольствие окружающим. Но терпели.
Путь длинный — семь суток впереди, а там… и Москва!
Внизу расположилась семья шахтёра, возвращающаяся на родину по окончании договорного срока.
В первую же ночь поднялся «шухер», всполошился весь вагон. У кого-то вытащили деньги с документами, кто-то лишился мешка, кто-то остался без сапог, лежавших в головах.
Шахтёр залез ко мне на верхнюю полку, суёт в руку пачку документов, в числе ко торых партийный билет, и просит держать их у себя.
— У вас здесь спокойнее — всё-таки третья полка. А я могу уснуть и проспать всё на свете. Самого вынесут — не почувствую.
Никакие мои отговорки, что он меня не знает, что я буду чувствовать себя неловко — ни к чему не привели. Тогда я пустил в ход «тяжёлую артиллерию» — ведь еду из лагерей, просидел десять лет.
Моё признание несколько его озадачило, но совсем ненадолго.
— А я ведь догадывался ещё на станции, когда компостировал билет, а вы в очереди стояли, даже жене шепнул, что наверно из лагерей, а вот вас об этом спросить постеснялся. Вы ведь по 58-й сидели?
Получив подтверждение, он просто взмолился:
— Возьмите, прошу вас! Я ведь вас знаю, нет, не вас лично, а таких, как вы. Много вашего брата работало у нас в рудниках, навидался я.
Пришлось свёрток взять и спрятать за пазухой. Так в течение семи суток и ехал с чужим партийным билетом на сердце.
Придёт ли момент, когда я положу на сердце свой партийный билет?
МОСКВА — КИРЖАЧ
«Камни бросают лишь в те деревья, на которых есть плоды».
Восточная пословица
На Казанском вокзале меня встречали жена, старшая дочь Нэлла, младшая Ирэна, сестра жены Эмма, племянник Вадим, сын старшей сестры жены Маши Черняк. Все с букетами цветов, радостными лицами.
Старшей дочери уже двадцать два года, а оставил двенадцатилетней школьницей, пионеркой, младшей — пятнадцать, а была тогда пятилетней крошкой. Она смотрит на меня удивлёнными изучающими глазами. Детство прошло без отца. Какой же он есть, мой папа, говорили её глаза.
Вид мой не внушал особого доверия и явно вызывал скорее всего жалость и некоторое стеснение. На мне кирзовые сапоги, правда, сшитые по ноге, синего цвета бумажные брюки и гимнастёрка, сделанные по распоряжению Лермо в лагерной портняжной мастерской года полтора тому назад в ознаменование пуска пилорамы «Колхозница». На плечах — лагерная телогрейка защитного цвета, с пришитым к ней воротником и боковыми карманами. На голове кепка, которую перед самым отъездом в Москву я выменял на толкучке в Улан-Удэ за полведра квашеной капусты. В руках — деревянный чемоданчик, с четырьмя зачерствевшими буханками хлеба, парой белья, мешочком кедровых орехов, купленных на какой-то сибирской станции, овчинный полушубок бог знает какого срока, и мандолина.