Мы заняли пустой блиндаж, и боши
Устроили нам ад, снаряды в ряд
Ложились, но не пробивали бреши.
Дождь, водопадом сточным бурно пенясь,
Развел по пояс топь, и скоро грязь
Покрыла скользкой глиной скат ступенек.
Остаток воздуха был затхл, дымясь
От взрывов, и в нем прели испаренья
Тех, кто здесь жил, оставив испражненья,
А может, и тела…
Мы скрылись там
От взрывов, но один ворвался к нам,
Глаза и свечи погрузив в потемки.
И хлоп! бац! хлоп! Вдруг по ступенькам рухнул
В топь тухлую, в густой водоворот
Наш часовой; за ним ружье, обломки
Гранат германских, брызги нечистот.
Ожив, он плакал, как ребенок слаб;
«О сэр, глаза! Я слеп! Ослеп! Ослеп!»
Я приподнес свечу к глазам незрячим,
Сказав, что если брезжит свет пятном,
То он не слеп, и все пройдет потом.
«Не вижу», — он рыдал и взглядом рачьим
Таращился. Его оставив там,
Другого я послал ему на смену,
Велел найти носилки непременно,
А сам пошел с обходом по постам.
Другие в рвоте кровью истекали,
Один же утонул в грязи и кале, —
Все это кануло теперь во мрак.
Но одного я не забуду: как,
Прислушиваясь к стонам часового
И к дрожи сломанных его зубов,
Когда снаряды рушились и снова
По крыше били, сотрясая ров, —
Мы услыхали крик его: «Сейчас
Я вижу свет!» Но свет давно погас.