Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

СТРАНИЦА ПЛЕНА

Удушье стеснило мне грудь, и я очнулась. Не было воздуха, лишь спертый запах пота, портянок, прелой соломы. Я задыхалась. Ветхий сарай, переполненный нашими бойцами. Бойцы сейчас поднимутся и уйдут, а я останусь. Одна. Хочу позвать, попросить, чтоб не забыли про меня, пытаюсь приподняться... и проваливаюсь в темноту.

Во второй раз я пришла в себя оттого, что испугалась тишины. Открыла глаза и увидела Веру у окна. Ее и не ее лицо, руки беспомощно лежат на коленях. Я позвала.

— Не двигайся! — Подбежала ко мне Вера, что-то поправила в изголовье и вдруг, срываясь с голоса, зашептала-запричитала: — Лучше б ты не приходила в себя... В плен мы попали, Майка!

— Не может быть! — ужаснулась я.

На поле боя я лишилась сознания от ран, от потери крови. Последнее, что я видела, что запомнила, — как умер Искандер и как к нему на помощь бежала Вера, тоненькая, стройная, с туго натянутой на груди шинелью, косой луч солнца путался в ее пушистых льняных волосах. А как оказалась в плену — не знаю. И не попаду я в плен живая...

Вера склонилась надо мной и шепчет сквозь слезы: «Ты умирала, надо было спасать. А нас фашисты собрали в кучу и гонят. Я кричу: там в окопе умирает моя подруга, позовите хоть вашего немецкого попа исповедать ее перед смертью. И реву, реву от страха, от обиды и чтобы разжалобить немцев. А сама думаю, лишь бы разрешили взять, спасем, отходим... Ну, разрешили тебя исповедать...»

Верин голос глохнет, свет в окне гаснет. И снова проблеск сознания. Плывут перед глазами бревенчатые стены, в пазах пакля. Незнакомые девушки рвут простыню на бинты, Вера перевязывает мне раны. Она осунулась, нос заострился, в русых бровях — росинки пота. Я пытаюсь окликнуть ее и не могу раскрыть рта. И опять проваливаюсь в небытие.

Беспамятство мое, как я узнала потом, длилось несколько суток. Товарищам, оставшимся в подполье, удалось укрыть меня в глухом сельце Леонидово в доме председателя колхоза на правах дальней родственницы.

За большой русской печкой стояла кровать. На ней, более года не вставая, доживала свой век бабка Шурика, а теперь лежу я. Я еще ничего не знаю ни про бабку, ни про Шурика, ни про его мать, которую буду называть тетей Олей. Зато насекомые дают о себе знать. Они ползают по мне, набились в бинты и жалят, жалят. Я хочу открыть глаза и не могу. Чьи-то пальцы осторожно, неумело пытаются разлепить веки правого глаза.

— Разлепил.

Я увидела мальчика с черными живыми глазами и черной цыганской головой. Он улыбается, он прямо ликует:

— Ожила! Ей-бо, ожила!

— Кто ты? — невольно пытаюсь и я улыбнуться.

— Шурик... Да не елозь, а то опять в горячку хлопнешься.

«Я в горячке», — обожгло меня всю. Внезапно возникло видение огнеперого петуха, бой, смерть Лысенко и Искандера.

— Где я? Где?!

Шурик отодвинулся от кровати, нахмурился:

— Если будешь волноваться, ничего не скажу.

— Не буду... расскажи, бога ради! — А в голове снова возникает видение: ветхий сарай, я лежу возле распахнутой двери, тянет сыростью, а мне жарко. В дверном провале видна церквушка, на куполах пламенеет закат. Купола я вижу в раме обнаженных кинжаловидных штыков — часовые стерегут нас. Внезапно в дверях вырастает генерал Панфилов, он смело расталкивает часовых, голыми руками переламывает штыки, я близко вижу его лицо. «Мужайся, дочка», — говорит он и уходит на закат, где грохочут танки.

— Где я, где? — кричу я Шурику.

— Ладно, расскажу уж, только лежи спокойно, — придвигается Шурик. — Тебя привезли ночью в военной одежде Хромой и тетя Вера. Я переодел тебя во все наше, а военное спрятал; тетя Вера взяла документы, чтобы не узнали, что ты красноармеец. Теперь ты наша родственница.

— А Вера где?

— Они в лагере... А у тебя ноги замерзли, я мамины шерстяные чулки натянул... теперь тепло?

— Спасибо, тепло. Но скажи, наконец, кто ты, кто твоя мама?

— Колхозники мы, отец был председателем. А село наше Леонидовка... Не перебивай, слушай. Ты теперь не красноармеец, а моя тетя, значит, двоюродная сестра отца. Работала на почте в Осташово. Когда началась бомбежка, ты побежала к нам в Леонидовку и тебя ранило. Запомнила, кто ты, поняла?

Я не убегала из Осташово. Не могла убежать. Там стоял насмерть наш батальон. Там погибли Лысенко и Искандер.

Нет, я не могла убежать из Осташово, ничего не сделав для Родины, для друзей.

— Поняла, Шурик, поняла, — шепчу я воспаленными губами и плачу.

— Новое дело, — сердится Шурик и крепко вытирает мне щеку пестрым платком. Платок пахнет хлебом.

Слезы приносят облегчение.

— Шурик, ты не трус?

— Скажешь.

— А отсюда далеко до Осташово?

— Рукой подать.

— Бывает что и рядом, а далеко.

— Это ты про фашистов? — сообразил Шурик. — Обведем вокруг пальца, если надо.

— Надо, Шурик, надо. — И рассказала ему, кем были капитан Лысенко, Искандер, Дима Боровиков. — Разузнай, может, они не погибли, а вот так, как я, раненые. И в плену. Разузнаешь?

Шурик обиделся:

— Что я не человек? — Помолчал, насупившись. — Только мамке не сказывайте.

«Боже мой, — подумала я вдруг, — кажется, я знаю тебя сто лет, а на самом деле, кто ты, кто твоя мама, где она? И отец? Час назад я не подозревала о твоем существовании, а теперь вся моя жизнь, все мои надежды связаны с тобой, Шурик!»

Стукнула дверь. Не оглядываясь, Шурик предупредил:

— Мама... я по походке ее узнаю.

Женщина двигалась осторожно, словно на ходулях, а была высока, стройна и в меру дородна. Черный, в горошинку платок повязан под подбородком и резко оттеняет матовую белизну скорбного лица. Черные открытые глаза, как у Шурика, ясновидящие глаза. Подошла, скрестила на груди руки, низким голосом спросила:

— Очнулась, касатка?

— Спасибо вам, тетя...

— Ольгой меня зовут... А благодари своего защитника, — кивнула она в сторону сына.

Шурик поднялся.

— Пошел я: дела.

— Какие еще дела? — встревожилась Ольга.

— Лекарства собирать.

— Ой, горюшко, увидят они — застрелят.

— Меня не застрелят, — небрежно обронил Шурик — и был таков.

Ольга улыбнулась:

— Вылитый отец, где и надо бы согнуться, не согнется.

— А походит на вас.

— Обличием, а характером — в отца. — И вздохнула, присев на стул. Она сняла чулки и принялась водить по икрам ладонями. — Ноженьки мои, ноженьки. — Ольгины ноги были в синих веревках вздутых вен, в коричневых язвенных пятнах. — Обещал на курорт отправить после уборки. Отправил — себя.

Благополучие разобщает людей, делает эгоистами. Горе сближает.

— А где ваш муж? — спросила я.

— Арестовали.

— Они?!

— Нет, наши. — Ольга натянула чулки, обулась. Горькие складки обозначились возле губ. — Вишь, стратег нашелся. Когда наши откатились к Смоленску, он возьми и заяви: «Надо, пока не поздно, добро эвакуировать на восток, похоже, война и к нам не сегодня-завтра припожалует». Вишь, надо ему совать нос, куда не положено. Ну, объявили его пораженцем, еще как-то назвали. И получилось, вишь, так, что самого на восток «эвакуировали», а мы с колхозным добром под немцем оказались.

— Выходит, он был прав.

Ольга спрятала под платок выбившуюся на лоб прядь волос, улыбнулась:

— За правду он горой. Бывало, и в райком, и до области дойдет. Ну, и уважали его. И народ, и начальство, которое с умом... А потом, вишь... — Ольга не заплакала, нет. Но еще горше стали морщинки у губ, бездоннее глаза. — Вот и тебя принесли к нам не без умысла: мол, дом бывшего председателя колхоза, арестованного Советской властью, самое надежное место при немцах.

— Тетя Оля, я уйду от вас. Как встану — уйду, я ведь понимаю ваше положение.

— Никуда ты не уйдешь, бедовая голова. И Шурик не пустит.

Ольга, не спрашивая, больно мне или нет, подняла меня с постели, положила прямо на пол, и я поразилась силе этой женщины. Потом она собрала белье, вынесла во двор. Возвратилась, распространяя запах бензина; я поняла: она сожгла белье. Кровать тоже протерла бензином и постелила все свежее: мешковину, набитую сухим сеном, простынь, подушку. Потом ушла куда-то, бросив на ходу: «Потерпи уж», и возвратилась с хромым человеком средних лет. Он принес бинты, вату, кое-какие медикаменты («трофеи Шурика», — улыбнулся в усы). Сорвал присохшие к телу бинты, обработал раны, перевязал. От боли я едва не потеряла сознание, но мне очень хотелось быть чистой, и это помогло вынести пытку. Хромой ушел, а Ольга раздела меня и помыла теплой из самовара водой и дала свою холщовую рубаху... Я не знаю, есть ли на свете более приятный, более здоровый запах, чем запах чистого белья!

101
{"b":"137476","o":1}