Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Так умирали в лагере военнопленные от жизни, которую им устроили фашисты и которая была пострашнее кускуты. Нет, они не жили. А жили здесь клопы и блохи. Фурсов заметил: если вши облепили глаза человека, значит, он умер. Вошь боялась подступать к глазу, если в человеке, казавшемся уже бездыханным, теплилась жизнь. Стоило этой жизни угаснуть, и вши набрасывались на глаза. Случалось, что покойник лежал несколько часов незамеченным, потому что ресницы его шевелились, как у живого.

Как-то Супонев признался Владимиру Фурсову:

— Я веду учет всем погибшим товарищам. Понимаешь, было нас здесь не менее десяти тысяч, когда захватил нас фашист. А сейчас осталось меньше трети. Если и дальше так пойдет, к маю не останется ни одного живого...

— Страшная арифметика. Но кто-то должен из нас выжить, чтобы все рассказать людям.

— Должен.

А выжить становилось все труднее и труднее. С Буга потянуло влажным теплом солнечного апреля. Малохоженый двор покрылся щеткой ярко-зеленой густой травы. Лишь чернела колея, по которой в ров свозили умерших. С каждым днем сильнее припекало солнце. Свирепели клопы — спасенья от них не было. В распахнутые окна откуда-то вливался гнилой, настоянный на мертвечине, воздух.

Фурсов попросил Аню:

— Позови Ивана Кузьмича.

Маховенко пришел — худой, совсем белый, с глубоко запавшими глазами, но по-прежнему доброжелательный.

— Что, каштановый, невмоготу?

— Гибнем, Иван Кузьмич... Разрешите на улицу, на солнышке погреться.

— Разрешите! — вступила и Аня. — Неходячих мы вынесем.

Разрешил Маховенко. На свою ответственность. Кто вышел, кого вынесли. Вынесли и Фурсова. Рана у него уже затянулась, и он несколько дней пробовал ползать. Пополз и теперь. Вместе со всеми. Со всеми вместе рвал и ел молодую, зеленую-зеленую, сочную траву. Ничего не замечал, ни о чем не думал — полз и ел, ел и полз. Кто-то остановил его:

— Гляди.

Он поднял голову и увидел высокий проволочный забор, а за ним ров, заваленный трупами. Трупы лежали в талой жиже, вспухли и зловонили. От них исходил гнилой, тяжкий дух. Фурсова затошнило, и он пополз обратно. Он увидел людей, ползающих на четвереньках и пожирающих траву. Каждый оставлял после себя черный след, как-будто там, где он полз, вовсе не росла трава.

Что-то обидное, горькое жгло сердце Фурсова, но отпустило вскоре, потому что он теперь никогда не забывал о словах безрукого товарища: кто-то из нас должен выжить...

Спустя дня три после вылазки на улицу в окна пролился чистый и свежий воздух, напоенный знакомыми с детства запахами талой, теплой земли... Аня рассказала: немцы испугались заразы («Солнце припекает, трупы разлагаются ужас как!»), согнали из окрестных сел жителей и приказали им засыпать ров землей. Они зарыли. И того, безрукого Липина, и зубного врача Симонова. И артиста, который по ночам пел романсы Апухтина интеллигентным басом.

Об этом Аня не рассказывала. Об атом думал Фурсов, слушая Аню. Голос у нее был прозрачный, и слова струились, как весенняя капель с высокой крыши, украшенной искристыми причудливыми сосульками.

Аня, Аня...

Апрель уходил по наскоро засыпанному рву, по пепелищу заката, уходил в неизвестность. В палате заговорили о Первомае — кто и как встречал праздник прежде.

Фурсов не рассказывал, он мечтал вслух, как отметил бы нынче Первомай. На подмостках, состязаясь с соперниками по поднятию штанги. Он победил бы и стал призером. Почему? Потому что очень хотел этого — раз, потому что готовился к соревнованиям серьезно — два, потому что, как сказал тренер, у него, наконец, проявились полностью заложенные самой природой возможности — три.

Его слушали. Никому не пришло в голову съязвить — штангист одноногий. Напротив, разгорелся жаркий спор — смог бы Рыжий и впрямь стать чемпионом полка по штанге.

В палату вбежала Аня — тоненькая, порывистая, со вспугнутыми солнечными зайчиками в волосах. Спор оборвался. Аня улыбнулась, но странной улыбкой. И была возбуждена. Ворот гимнастерки она расстегнула, обнажив трогательно белую, беспомощную шею. Круг возле койки Фурсова поредел.

Аня все так же странно улыбалась, а глаза ее о чем-то просили, чего-то ждали и одновременно хотели что-то утаить. Фурсов невольно залюбовался ею и тихо сказал:

— Какая ты сегодня...

Она наклонилась к нему и поцеловала его в губы. И стремительно отпрянула, точно обожглась. Фурсов задохнулся.

— Аня... Аня!

— Родненький... милый... каштановый, живи-и! А нас угоняют в Германию! — заплакала вдруг Аня и побежала из палаты.

— Аня, подожди... я должен тебе сказать...

Аня не оглянулась, она бежала, подавшись вперед всем своим худеньким телом, как будто преодолевая ураганной силы встречный ветер. Она страшилась, что не выдержит и признается этому Рыжему, Каштановому, Безногому, как она привязалась к нему и как ей тяжело расставаться с ним.

Туда, где стакан воды стоил тысячу рублей

Аня не приходила. Фурсов надеялся, ждал. Не приходила. Не пришла. Куда-то исчезли тетя Катя и Ольга, исчезли все нянечки и сестрички. Потом Маховенко, Дулькейт, санитары. Про палату ампутантов будто забыли. Ни баланды, ни параши. Люди не двигались, притихли, как перед катастрофой. Так прошла ночь и так прошел день. И снова наступила ночь.

Фурсов лежал, отвернувшись к стене, и пытался разобраться в своих чувствах, которые сплелись в сложный клубок. Здесь были и тоска по воле, и тепло Аниного поцелуя, которое все еще хранили губы, и воспоминания детства, и то, что он стал калекой, и надежда выжить, и мрак будущего. Все это нахлынуло на него, отгоняя сон. Было тихо, и эта глухая тишина пугала.

Внезапно раздались твердые солдатские шаги, отрывистая, как выстрел, немецкая речь. В палату ворвались солдаты в касках. Каски тускло отсвечивали синеватым мертвенным свечением. Солдаты бесцеремонно бросали раненых на носилки, санитары сваливали их в разбортованные грузовики. Накатом. Потом грузовики мчались на бешеной скорости к вокзалу, кромсая ночь кинжалами огней. Здесь происходило обратное: раненых накатом сваливали с грузовиков в подставленные носилки, и санитары рысью несли их к вагонам. Впихивали, вталкивали.

Что-то кричали офицеры. Переругивались солдаты. Лязгали двери теплушек, буфера, рельсы. Раненые, ошалев от всего пережитого, молчали. Молчал и Владимир Фурсов, притиснутый друзьями по несчастью к зарешеченному окну.

Поезд с места набрал крутую скорость. Застучали колеса: куда нас, куда нас? Рядом с ним оказался Иван Кандауров. Владимир попросил его:

— Становись мне на плечи, погляди — куда. Да не бойся, я упрусь в стену.

Кандауров вскарабкался, долго смотрел, прильнув к окну. Молчал. Наконец слез на пол, сказал:

— Буг проехали.

— Значит, на запад...

Фурсов закрыл глаза. Казалось, его больше ничего на свете не интересовало, и он сел на пол. Сидел с закрытыми глазами. Засыпал. И просыпался, не открывая глаз. Стучали и стучали колеса — поезд рвался вперед. Люди то затихали, то негодовали. Прилив и отлив. Переполнились параши. Об этом Фурсов догадался по зловонию, которое распространилось по теплушке. Мучила жажда. Люди принялись стучать в дверь. За дверью молчали. В ответ доносился только мерный перестук колес. Фурсов засыпал и просыпался под этот перестук.

Однажды он проснулся от крика, исторгнутого яростью и отчаянием:

— Остановите, гады-ы! Откройте! Ванька умер!

Поезд железно стучал, рвался вперед. Раздвинув стиснувших его людей, Фурсов поднялся.

— Пропустите меня.

Хватаясь за плечи товарищей и прыгая на одной ноге, он набрал разгон и обрушился на дверь костлявой громадой своего тела. Исступленно, яростно. Ударил руками, левым плечом... еще плечом. И дверь подалась, образовав щель. В теплушку ворвался шальной ветер.

— Бей фашистов! Бей, круши!

Резанула по верху, прошлась по потолку, расщепив обшивку автоматная очередь. Кто-то многорукий: многоликий схватил Фурсова, оттащил от двери, бросил на пол.

132
{"b":"137476","o":1}