Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

За орлиным яйцом

В разгаре весна — время увлекательных походов, приключений, охоты. А меня за какую-то малую провинность послали копать огород. Тоска. Приходит Короленко, зовет:

— Бросай лопату.

— Мама велела всю грядку вскопать.

— Айда... Я тебе потом помогу. — У тезки такой вид, будто он отыскал клад. Голосом следопыта он продолжает соблазнять: — Ты знаешь высоче-е-нную скалу на Кашкасу? Так вот, на самой вершине я выглядел орлиное гнездо. Вчерась орлица села парить, значит, оба яйца снесла. И тебе, и мне.

Много разных яиц было в моей коллекции, а об орлином только мечтал. Как тут устоишь? Но и нарушать наказ матери совестно.

— Уже поздно, — отлыниваю я, — а туда верст пятнадцать.

— Успеем засветло обернуться. Я захватил буханку белого хлеба. Пошли! — торопит тезка.

Кашкасу — это горная речка. Бежит по камням быстро, вода взбивается в пену и, кажется, кипит. А попробуй нырни — враз закоченеешь. Вовка подгоняет:

— Живее шагай, рыжий увалень! Закаляйся, в жизни пригодится.

Я и впрямь, как увалень: ноги соскальзывают с влажных камней, я оступаюсь, падаю, коленки в кровь сбиваю. А ему хоть бы что! Прыгает резвее тека, синие подошвы будто прилипают к камням. Наконец-то добрались до заветной скалы. Скала отвесная, неприступная, почти без уступов и карнизов. Орлы знают, где вить гнезда! Я задираю голову, смотрю. А там, выше самого синего неба, орел круги выписывает. Над самой скалой. Охраняет орлицу на гнезде. Только сунься, он так спикирует — ни рожек, ни ножек не соберешь потом. У меня дух захватывает и в пятках стынет — как это друг закадычный туда заберется.

А Короленко говорит над самым ухом будничным таким голосом, как будто приглашает клубникой полакомиться:

— Затолкай рубашку в трусы поглубже. И — полезай.

— Я?!

— А кто же? Мое дело — гнездо выследить. Твое — яйца достать.

«Смеется он, что ли?» — разглядываю я дружка, будто вижу его первый раз. А ему как с гуся вода. Скучно так заявляет:

— Выходит, струсил? А я-то думал, ты и вправду Соколиный Глаз... Ладно, полезу сам, достану. Но тебе вместо орлиного яйца — фига!

Полез я. Не ради яйца орлиного. Ради чести... Подумаешь, капитан Немо. Я тебе докажу, какой я есть Соколиный Глаз! Чем выше карабкаюсь, тем беспокойнее, воинственней кружит орел, закладывает виражи — один глубже другого. Ветром меня обдает, в нос шибает запах прелого мха и свежего птичьего пера. Чувствую, закостенели мои ноги, руки стали железными, непослушными. Вовка Короленко вскарабкался на огромный валун, орет, перебивая грохот речки:

— Подтянись еще маленько... еще... еще. А теперь за тот вон уступчик хватайся... Да не пугайся ты орлов, я отгоню их!

А я и не пугаюсь... Напрасно кричите, капитан Немо. Мне бы только дотянуться вон до того карниза. Тезка кидает в орла камнями. Спугнул орлицу; метнул в нее свой картуз. Клекочет орлица, собралась было когтить меня, а картуза испугалась. Я левой рукой — за карниз, правую — в гнездо. Проворно нащупал теплые, крупные яйца. Положил их в шапку. Скорее назад, на дно ущелья. И тут глянул вниз. Знал — нельзя глядеть. А глянул. Подо мной, в темной бездне клокочет Кашкасу, тянет к себе. Я отделяюсь от скалы и вот-вот сорвусь. Затошнило, голова закружилась, а сердце стучит-стучит: «Держись... держись!» и не почувствовал, как остервенелая орлица, осмелев, раза два ударила меня в спину крылом стального пера...

Пришел в себя от тезкиных криков ликования.

— Ура! Победа! Ты же сам Илья Муромец... Мне бы ни за какие ковриги туда не взобраться... А как ты шуганул орлицу! — Короленко прыгает и радуется. Я слабо улыбаюсь: мол, хватит кривляться.

Мы садимся на берег. Я сунул ноги в воду, потому что нестерпимо горели подошвы. Солнце повернуло на запад, и от скалы, рядом со мной, легла резко очерченная зловещая тень, а сама скала из серой стала красной. Но мне уже было нестрашно.

Вовка достал хлеб, отломил краюху:

— Подкрепись.

Я опустил хлеб в воду. Он намок. Какое это лакомство — хлеб, который ты окунул в горный поток! Я ем этот хлеб — сочный, прохладный, и он тает во рту, как мятная карамель. Рядом сидит самый верный друг. Он тоже жадно ест. Его лицо, как мне кажется, изменилось, глаза ввалились и сделались большими-большими. Между нами, на влажной гальке, лежит шапка. В шапке обкатанным камешком розовеет одно-единственное орлиное яйцо. Второе я раздавил. Там, на верхотуре, когда прижимался к скале. Я смотрю на него без тоски и зависти. С тех пор, как я слазил на скалу и спустился обратно, во мне что-то изменилось, как будто я стал лучше видеть и лучше понимать окружающий меня мир. И я говорю, не глядя на друга:

— Когда будешь выдувать, не раздави яйцо.

Тезка вытирает губы рукавом ситцевой рубахи, фыркает.

— А на кой мне сдалось яйцо? Оно — твое... — И совсем по-другому, серьезно и тихо добавил: — Я просто хотел, чтобы ты преодолел страх.

Ночник под потолком казармы мигает и гаснет. И снова загорается. Фурсов вздыхает, с минуту молчит, потом мечтательно продолжает:

— Вот какой он, Короленко... Но ты не думай, я не взял яйцо, — обращается он к Кипкееву. — Я предложил собирать одну общую коллекцию... А ты коллекционировал птичьи яйца? У вас на Кавказе тоже раздолье.

Старшина не отзывается. Спит старшина, а может, притворяется. Жалко. Владимира захватили воспоминания детства и его подмывает рассказать о том, как они с другом подбили гуся на Барибаше, и Короленко погнал его в студеную воду за добычей. Тоже для закалки. И гуся отдал ему. «Ты достал, твоя и птица». Щедрый был Короленко, бескорыстный. О нем рассказывать да рассказывать! Но спит старшина. Спят бойцы-побратимы Никита Соколов, Нури Сыдыков, Болдырев. Интересный этот Болдырев. У него страсть — собирать фотокарточки друзей, своей семьи, знакомых и незнакомых людей. Спит Ефим Болдырев, спрятав под голову пакет из черной матовой бумаги, туго набитый фотографиями. Спит казарма. Неразобранной стоит одна койка — Аргамасова. На конюшне ночь коротает: опять получил наряд вне очереди.

В окно вливается неверный, приглушенный лунный свет. Спит казарма. Спит вся Брестская крепость, облитая лунным сиянием, охваченная ожиданием нового, воскресного дня. Засыпает и сержант Фурсов...

Другая Аня

После последнего посещения лагерным начальством Южного городка, после недовольства, высказанного немцами Дулькейту, решительно все изменилось к худшему. Раненых не разрешалось перевязывать, мыть, не разрешалось убирать постели. Хирург Маховенко замкнулся. Место, где лежал Владимир Фурсов, почему-то называлось третьим отсеком. От входа самый дальний. И хотя окно было настежь открыто, воздух держался спертый, гнилой, напитанный зловониями. Те, кто приносил баланду и убирал парашу, все реже и реже рисковали сюда проникать. Баланда и параша стояли рядом.

Из всех щелей и рогожных подстилок полез клоп. Клоп не сосал кровь, клоп пожирал плоть. Одолевали блохи и вши. Но злее мухи паразита не было. Мухи облепляли раны, забивались в уши, ноздри, в рот, от них не было спасения.

Рядом с Фурсовым, на соседней койке, лежал тихий молчаливый солдат. Фурсов безуспешно пытался с ним заговорить. Солдат уже не мог дотянуться до посудины с баландой, а Фурсов не в силах был ему помочь. В одну из ночей сосед разбудил его. С украинским акцентом он повторял одно и то же:

— Я — Дружина... Игнат Дружина... Запомни, будь ласка... — Он бредил.

Фурсову без того было плохо, а тут почудилось — пришел конец. И ему, и соседу. Всем. «Я не Дружина. Я Фурсов... Фурсов... Владимир Фурсов!» Утром он с трудом открыл глаза. Над ним висело мутное облако испарений, и кто-то, похожий на Супонева, одной рукой подавал ему сквозь это облако миску с похлебкой, другой зажимал себе нос. Облако качнулось, размазалось, и Супонев пропал.

Фурсов кричал, звал на помощь, требовал отравы, но его никто не слышал: крик прикипал к гортани. В груди что-то клокотало, хрипело. К нему боялись подходить. Однажды примерещилось такое... Будто окатили его теплой водой, растерли пролежни полотенцем.

121
{"b":"137476","o":1}